Фрэнсис Фицджеральд - Последний магнат
Но это признание своего духовного краха было явно преждевременным.
Пока голливудские работодатели тщетно добивались от него душещипательных сюжетов для «голубых» картин, он урывками, в тяжкой борьбе с обстоятельствами и с самим собой писал «Последнего магната» – книгу, опровергшую приговор, который писатель сам себе вынес в «Крушении». Фицджеральд не успел закончить эту книгу; он умер в декабре 1940 года, когда ему было всего сорок четыре. Но и незаконченная, она свидетельствует и о его способности безошибочно чувствовать подспудные течения, определяющие лицо времени, и о его новаторском художественном видении.
К концу 30-х годов Фицджеральд все активнее осознавал для себя масштабы и значимость социальных конфликтов «красного десятилетия», и коммунист Бриммер – совсем не случайная фигура в его последней книге. Не случайна и сразу же обращающая на себя внимание резкость, определенность, с какой в «Последнем магнате» сказано о том, как далека от норм подлинной гуманности вся система ценностей буржуазного мира и как иллюзорны сами эти ценности, определившие миропонимание и этику людей, на них воспитанных.
Герою романа, продюсеру Монро Стару, как прежде – Гэтсби и Дику Дайверу, предстоит осознать для самого себя реальность, от которой он, пленник «великой иллюзии», стремился отгородиться, поставив во главу угла интересы «дела», и только эти интересы. Пробившийся благодаря собственной одаренности и упорству, знающий в кино и о кино все и не терпящий возражений, Стар привык распутывать самые замысловатые узлы, при этом не задумываясь о деликатности. Это человек неуемной энергии и доведенной до автоматизма деловитости, личность масштабная, непростая, внутренне противоречивая, бизнесмен особого склада со многими достоинствами и очевидной ограниченностью, а порой и явной ущербностью, отличающей людей подобного типа.
Ему присущ своеобразный демократизм, и он неподдельно предан кино как искусству. И на протяжении всего романа коммерсант борется в Старе с талантливым режиссером, а гармоничное «равновесие» этики художника и принципов бизнесмена, интересов коммерции и интересов искусства остается для него важнейшим стремлением – разумеется, неосуществимым в самой своей сущности и порождающим глубокий внутренний разлад, непреодолимую двойственность во взглядах и поступках.
Как и Гэтсби, Монро Стар расплачивается прежде всего за вину перед самим собой, перед своей человеческой сущностью, перед своим талантом и духовными возможностями, которыми он не сумел или не захотел распорядиться как художник – иначе говоря, как носитель гуманности и подлинной культуры. Трагическими обоих этих героев делает сама их незаурядность. Но именно она и предъявляет им обоим особенно высокий нравственный счет. Оба – жертвы «мечты», жертвы «великой иллюзии», владевшей умами многих поколений американцев. Однако Фицджеральд не снимал с них прямой личной вины за уготовленный им безрадостный финал.
Фицджеральд был среди писателей, которые первыми заговорили о том, что «мечта» разбилась об американскую действительность и что история все чаще подтверждает ее несовместимость с идеалом нравственно полноценной и свободной личности. Здесь была его главная тема, глубоко трагичная, потому что крушение великой иллюзии» было реальной трагедией для миллионов людей, веровавших в нее. Книги Фицджеральда стали достоверным свидетельством этого горького опыта его рядовых современников, открывших для себя реальную истину ценой личных крушений. И здесь Фицджеральд оказывается поразительно созвучен сегодняшним идейным устремлениям и сегодняшним творческим исканиям американской литературы.
В написанном почти одновременно романе Натанаэла Уэста «День саранчи», действие которого тоже происходит в Голливуде, толпа, стремящаяся прорваться в «Персидский дворец» на премьеру фильма, собравшего десятки звезд, утрачивает всякий контроль над своими действиями и разносит в щепки роскошный кинотеатр. Толпа требует для самой себя частицу голливудского «рая», она желает урвать клок сказки, но в руках у нее оказываются лишь никому не нужные обгорелые обломки. В огне вспыхнувшего пожара, под вопли задавленных и покалеченных погибает «великая иллюзия», которую пропагандировал, внедряя в сознание зрителей, многоликий Голливуд.
Подобная гротескность, чуть ли не плакатность выражения художественной мысли осталась Фицджеральду в целом чужда. Но и в его творчестве, причем задолго до Уэста, возник этот мотив трагических метаморфоз «мечты», жестоких практических следствий, неизбежных, когда сознанием овладевает иллюзия. Писатель возвращался к этому мотиву снова и снова. Он есть и в «Последнем магнате». Подземные толчки, лопнувшие трубы, плывущий неведомо куда муляж Шивы, резко обнажившаяся призрачность, ненадежность всей жизни «поверх» суровой реальности – этот мотив, несомненно, стал в романе одним из ведущих. Стар, подобно другим героям Фицджеральда, не выдержит открывшейся ему истины – и о действительности, рано или поздно вторгающейся в мир прекрасных сказок и пленительных иллюзий, и о жизни, которую он прожил.
Так тема, возникшая еще в «Великом Гэтсби», вновь обозначается в незаконченной последней книге. И наверное, не будет преувеличением сказать, что это центральная тема всего творчества Фицджеральда. Свое время, когда учащенно бился пульс истории, он выразил в его конфликтности, динамике, драматизме, через собственные заблуждения прорываясь к исторической правде, как старалось прорваться к ней множество его современников, переживших в те годы между двумя воинами духовный перелом, изведавших мучительность и неизбежность расставания с иллюзиями.
Фицджеральд понимал, что трагедия, поджидавшая его персонажей, неотвратима. Но он понимал и другое – подземные толчки эпохи, насыщенной острейшими антагонизмами, разрушают все и всяческие иллюзии для того, чтобы расчистить площадку, на которой человеку, быть может, суждено строить свою жизнь заново, в согласии с нравственной правдой и гуманным идеалом. Он различал эти подземные толчки обостренным слухом художника, и они отозвались в его книгах, придав им непреходящую значимость в истории гуманистической художественной культуры нашего столетия.
А. Зверев
Фрэнсис Cкотт Фицджеральд
Последний магнат
Глава 1
Я выросла в мире кино, хотя ни разу не снималась. На день рождения ко мне, пятилетней, пришел Рудольф Валентино,2 – так гласят предания. Я упоминаю об этом, только чтобы показать, что с младенческого возраста могла видеть, как вертятся шестеренки Голливуда.
Одно время меня подмывало написать «Записки дочери продюсера», но в восемнадцать лет не очень это у вас выйдет – засесть за мемуары. И хорошо, что не села: получилось бы нуднее, чем позапрошлогодняя колонка Лолли Парсонс.3 Мой отец на производстве фильмов делал бизнес, как делают бизнес на хлопке и стали, и меня это мало тревожило. Прозу Голливуда я принимала с безропотностью привидения, назначенного обитать в таком-то доме. Я знала, что кинобизнесом надлежит возмущаться, но возмущение упорно не желало приходить.
Легко сказать так, но труднее добиться, чтобы тебя поняли. В Беннингтоне, где я училась, иные из преподавателей литературы притворялись, будто равнодушны к Голливуду и его продукции. А на самом деле – ненавидели, всеми печенками ненавидели кино, как угрозу своему существованию. А еще раньше, в монастырской школе, милая монашенка попросила у меня какой-нибудь киносценарий, чтобы по нему «разобрать с ученицами, как сочиняют фильмы»; как сочиняют эссе и рассказы, она уже разбирала. Я достала ей режиссерский сценарий, и она, должно быть, ломала, ломала себе над ним голову, в классе же ни разу не упомянула о сценарии и вернула мне его обратно с оскорбленно-удивленным видом и без всяких комментариев. Как бы и эту мою повесть не вернул мне так читатель.
Можно принимать Голливуд, как я, – спокойно и привычно, – а можно отмахиваться от него с презрением, какое мы приберегаем для того, чего не понимаем. Понимание-то здесь достижимо, но лишь смутное, проблесками. Не наберется и полудюжины людей, кто смог когда-либо вместить в уме всю формулу и тайну фильмотворчества. И разобраться в одном из таких людей – вот для женщины средство поглубже вникнуть в этот сложный мир.
Ту картину мира, которая открывается с самолета, я знала. Отец всегда отправлял нас с сестрой из Лос-Анджелеса по воздуху – в школу, затем в колледж, – и домой на каникулы мы тоже летали. Когда я перешла на второй курс, Элинор умерла, и пришлось уже одной летать, и всегда она в полете вспоминалась, и я как-то серьезнела, грустнела. Иногда в самолете мне встречались знакомые голливудцы, а порой симпатичный студентик, но нечасто – наступили уже годы кризиса. Во время полета мне редко давали уснуть мысли о сестре и это ощущение резкого рывка от побережья к побережью; настоящий сон приходил разве лишь, когда позади оставались уже теннессийские аэропорты – небольшие, стоящие на хмуром отшибе.