Император и ребе, том 1 - Залман Шнеур
— Да здравствует Конвент!
— Да здравствует рес-пуб-ли-ка!
— Да здра-а-а…
Сначала Наполеоне ощутил тупое отвращение сухопутного офицера, вдруг оказавшегося в бушующем море… Он хорошо знал, что каждый такой зевок этой гнусной машины на выкрашенном красной краской помосте означает, что еще одна голова упала в серую грубо сплетенную корзину, до половины заполненную стружками. Он знал, что темное пятно посреди косой шторки — это кровь, брызнувшая изо всех перерубленных артерий шеи, вытолкнутая последними двумя-тремя ударами агонизирующего сердца. А сама косая шторка, выглядевшая такой тонкой и легкой в этом нелепо пустом окне, представляет собой на самом деле тяжелый широкий тесак, скользящий вверх и вниз по двум хорошо смазанным пазам. Знал он и то, что каждое такое падение и каждый такой зевок означают моментальный конец настоящего врага республики или же смерть невинно убиенного гражданина, ставшего жертвой лживого доноса. В последнее время второй вид жертв стал встречаться даже чаще, а первый — все реже и реже…
Но, сам не зная, как это произошло, Наполеоне был охвачен этим всеобщим опьянением и принялся проталкиваться вперед. Ему захотелось увидеть происходящее как можно ближе. Увидеть собственными глазами все подробности. Как можно больше проникнуться мерзостью этого массового помешательства. Стать похожим на всех этих возбужденных, изголодавшихся людей, которые толпились вокруг него.
Тротуаров в те времена еще не было, только мостовая из неотесанных камней. И от одного края площади до другого щели между камнями были полны жидкой холодной грязью. По ней скользили каблуки. Чтобы сохранить равновесие, люди хватались друг за друга. Мужчины — за женщин, а женщины — за мужчин. Никакого этикета при этом не соблюдали. Женщины визжали, а мужчины шутили. Лица у всех пылали, а взгляды были затуманены. Те, кто к тому же носил на голове высокие санкюлотские колпаки, выглядели еще более странно. Как образы духов в какой-то безумной оперетте. Их всех мучал голод от постоянного недоедания и любопытство, буквально полыхавшее в их глазах. «Панем эт цирценсес!»[186] — вспомнил Наполеоне о народных бунтах времен Юлия Цезаря. Толпа требовала, чтобы ей дали хлеба и чтобы ее развлекали представлениями в цирке. С тех пор прошло более семнадцати столетий, но ничего не изменилось. Тогда — хлеб и звери, разрывавшие людей на арене; сегодня — хлеб и отрубание голов на площади Революции. Та же самая человеческая масса и те же самые желания.
Несмотря на такие исторические параллели, он сам едва сдерживался. Будучи низкорослым, он начал работать локтями и коленями. Он состроил строгую мину, чтобы показать, что он, артиллерийский офицер, находится тут по делу, которое с таким мастерством осуществляется на помосте посреди площади. На него устремились злые глаза и мрачные лица. Но, увидав высокую армейскую шапку с революционной кокардой, люди уступали дорогу и пропускали его.
3
Чем дальше он проталкивался, тем плотнее и неуступчивее становилась стена из человеческих тел. Вместе с тем эти тела двигались. Затылки становились вдруг лицами и ртами, спины — протянутыми руками. Ему самому приходилось поворачиваться вместе со всеми, чтобы не стоять задом наперед. «Ведут! Ведут!..» — принялись кричать рты. Пальцы начали куда-то тыкать. Подъехала, трясясь по скользкому булыжнику, тяжелая фура. Четыре пары подков стучали в такт: «Цок-цок, цок-цок». Человеческая масса разделилась, и в образовавшийся узкий переулок въехала длинная черная телега. Ее тащили, покачивая изогнутыми шеями, две гнедые ломовые лошади. Казалось, что таким образом они благодарят за то, что им уступили дорогу. Но два кучера на облучке сидели гордые, прямые, будто аршин проглотили, и спокойные. Один из них был одет в гражданское, другой — в военную форму. Но у обоих на лицах было мрачно-торжественное выражение слуг похоронного бюро, привыкших перевозить покойников на кладбище изо дня в день и ничуть не впечатляться от людского горя и слез сирот. Правда, эти служащие не возили обычных покойников. Они возили почти покойников. То есть тех, кто только должны были стать покойниками через четверть часа…
Это была новая длинная колесница позора, обслуживавшая гильотину и доставлявшая жертв из тюрьмы, разместившейся в Кармелитском монастыре, и из Консьержери.[187] Сперва, в самом начале террора, приговоренных к смерти везли в простых телегах, конфискованных за городом в кожевенных мастерских. Эти телеги выглядели наподобие гигантских клеток для гусей, только без крыши и с высокой оградой из шестов наподобие балкона на колесах. Раньше в них возили на живодерни старых кляч, чтобы содрать с них шкуру, и бычков с красными штемпелями на убой.
В начале террора приговоренные к смерти были почти исключительно аристократами. Их везли к гильотине именно в таких телегах, чтобы унизить в последний раз перед казнью, сделать их жизнь незначительной в глазах толпы и удовлетворить злобные мстительные чувства простолюдинов по отношению к бывшим угнетателям. В то время жандармы революционного трибунала шествовали перед такими телегами и позади них с саблями наголо, чтобы не дать разъяренному народу излить накопившийся гнев на этих бывших представителей высшего общества еще до того, как их довезут до машины смерти…
Однако позднее, когда террор был уже в самом разгаре и длинные руки революционного трибунала с Робеспьером и Фукье-Тенвилем во главе стали дотягиваться и до их товарищей по партии, до обычных недовольных граждан и до простолюдинов тоже, тогда малочисленного конвоя с саблями стало недостаточно, а открытые клетки, установленные на телегах, конфискованных в кожевенных мастерских, стали не достаточно надежными. На такую слабо защищенную телегу