Симон Вестдейк - Пастораль сорок третьего года
— Разрешите быть откровенным и несколько грубоватым? Я не знаю назначения этой палочки, но не вижу иного объяснения, кроме того, что ее цель — как бы точнее выразиться…
— Погасить чувства.
— Вот именно! Может быть, это символ стремления погасить чувства, не знаю. Об этом надо спрашивать этнолога. В дикарях я не разбираюсь. Но Безобразную герцогиню я знаю. Безобразная герцогиня является для меня символом того, что я не смогу прикоснуться ни к одной женщине, пока Нидерланды оккупированы.
— Да, — медленно проговорила она. — Дело принимает серьезный оборот. Сначала я думала, что Безобразная герцогиня связана с каким-то интересным извращением.
— Нет, во мне нет ничего интересного. К тому же извращения никогда не бывают интересными. Безобразная герцогиня означает, что все женщины, включая самых обольстительных, вызывают у меня такие же чувства, как Безобразная герцогиня. Правда, вы не видели ее, но если я опишу ее вам, с ее заячьей губой, с отвратительными маленькими глазками, с лысой головой и отвислой грудью, то вы поймете, что она может только погасить чувства, в принципе погасить все и всяческие чувства.
— Но вам необходимо бороться с этим, менеер Схюлтс.
— Зачем, юфрау Эвертсе? После войны я, возможно, выброшу ее, а могу и оставить, лишив символического значения. Но пока идет война, она служит мне своеобразным категорическим императивом: любить запрещается. Сейчас не время любить. Дело не в принципиальности. Просто я сейчас на это не способен. Я благодарю судьбу за то, что не женат, иначе я был бы вынужден серьезно объясняться с женой, не исключено, что возник бы семейный конфликт, о которых пишут в дамских романах. Иногда мне казалось, что причина в плохом питании, но из разговоров с друзьями мне стало ясно, что дело не в этом: у них не было причины жаловаться, говорили они, возможно, жены и бывали иногда недовольны, но они сами не жаловались, нет. Значит, причина другая, чисто психологического характера: случай психической импотенции, употребим это модное теперь оскорбительное слово, — психическая импотенция, являющаяся, однако, не следствием личных конфликтов или скрытых психоаналитических комплексов, а логическим следствием современной обстановки. Это началось в мае тысяча девятьсот сорокового и кончится в каком-то другом месяце или тоже в мае какого-то другого года.
— Но в чем все-таки конкретная причина? — подошла она ближе. — Не в войне же? Здесь она не так заметна.
Ему хотелось сказать, что это одна из форм протеста против мофов, но он сдержался. Он испытывал удовлетворение: Безобразная герцогиня оказалась подходящим предлогом для дурацких и пикантных разглагольствований, и если Мийс Эвертсе действительно агент гестапо, то он, наверное, уже порядком ей насолил. Немного помолчав, он угрюмо произнес:
— Да, но это слишком общо. Скажу конкретнее: пытки. Я никогда не выносил пыток, я хочу сказать, что не мог ни читать, ни слышать о них, а вы не будете отрицать, что пытки теперь… применяются довольно широко. Я совсем не возмущаюсь этим, нет, наверное, так должно быть, если бог допускает это; но от этого они не становятся приятнее. Если бы мне довелось обнимать женщину — кажется, это является темой нашего теоретического спора, — то я сразу же представил бы себе других женщин, с истерзанными телами. Об этом мне напоминает Безобразная герцогиня. Я, разумеется, мог бы повесить на стену изображение Венеры Милосской, но Безобразная герцогиня гораздо убедительнее. С Венерой Милосской произошел просто несчастный случай, ее руки легко себе представить во всей их чистой и ослепительной наготе, но из лица Маргариты Маульташ — так звали беднягу — самая смелая фантазия не создаст нормальное женское лицо. Венера Милосская перенесла совсем небольшую пытку, герцогиню пытали так долго и изощренно, в данном случае природа, что она превратилась в другого человека. Мне кажется, что этим методом пользуются и те, кто применяет пытки в современной войне: превращать тех, с кем они… сталкиваются, в других людей. В каком-нибудь концлагере, например в Новой Зеландии, я привожу произвольный пример, сейчас, в данный момент, этот метод применяется на практике, причем в совершенстве. Неужели вы думаете, что с такими мыслями можно заниматься любовными утехами?
Она подошла поближе.
— Не знаю. Но вам надо что-то предпринять. Война может тянуться лет двадцать, и вы упустите свои лучшие годы. Кто-то должен излечить вас от этих глупых мыслей…
— Только ангел мира. Правда, может и кое-кто из людей, но все они мужского пола. — Он подумал о Черчилле, президенте Рузвельте, генерале Эйзенхауэре, но произнести их имена вслух не решился.
— А я не могла бы? — в упор спросила она.
— Вы? Но юфрау Эвертсе, вы ведь не видели Безобразную герцогиню! Увидите — заговорите иначе.
— Вы раньше разговаривали об этом с кем-нибудь?
— Конечно, с друзьями.
— Но не так много?
— Разумеется. Но это потому, что вы мне не верите. Друзья верили мне, хотя иногда мне и казалось, что они только делают вид, что верят, чтобы прекратить разговор на эту тему. Навязчивые идеи часто бывают заразительны.
— Возможно, я тоже одержима подобными идеями, — с жаром сказала она, и ему показалось, что его руки коснулась ее рука, рыбья рука с красными лакированными когтями-плавниками. — Вы плохо меня знаете, но не об этом сейчас речь. Ясно лишь одно, что ни с кем я не могу говорить так откровенно, как с вами. Вы ведь тоже разговариваете со мной не как с первой встречной. Такая откровенность… Я имею в виду…
— А что, собственно, вы имеете в виду? — перебил он ее. — Уж не считаете ли вы, что мы влюблены друг в друга?
Она неловко выдавила из себя смешок.
— Вы опять грубите. Я прекрасно понимаю, что банальная влюбленность не для вас. У вас глубокие чувства, хотя вы и скрываете их под маской цинизма. Вы… Я питаю к вам большую симпатию, нет, я не так выразилась, но давайте заключим пари.
— Все зависит от того, юфрау Эвертсе…
— Не называйте меня юфрау Эвертсе.
— Тогда Мийс? Не знаю, смогу ли я…
— Я не Эвертсе, но назвать свою настоящую фамилию я не могу, вы же понимаете… Но спорю на что угодно, что заставлю вас забыть Безобразную герцогиню, если вы дадите мне…
Ее голос звучал резко, она говорила сбивчиво, тяжело дыша.
— Дам возможность?.. Но ведь это нечестно, юфрау Мийс, — сказал он с упреком. — Если я дам вам возможность, то, значит, я уже забыл Безобразную герцогиню. Вы не можете не согласиться со мной, что само заключение такого пари уже предусматривает его проигрыш. В конце концов, я не из дерева или гранита…
— Ах так, герр Шульц!
Слова прозвучали с такой горькой обидой, с такой колкостью и злобой, что Схюлтс испугался, не слишком ли далеко он зашел в своем стремлении проучить ее. Дурное предчувствие закралось к нему в душу.
Теперь ей полагалось бы уйти; судя по тому, как она отшатнулась от него, она и хотела это сделать. Но она шла рядом, пока они не вышли из парка, и там простилась с ним коротким кивком, который, вероятно, должен был выразить все ее презрение. Он остался один во мраке погасшего военного города, со шляпой в руке и с чувством надвигавшейся опасности.
Она была гораздо старше, чем предполагал Схюлтс: ей шел тридцать второй год. В известном смысле она никогда и не была молодой. Жизнь в Гронингене в доме отца, профессора Лестра, известного археолога, рано потерявшего жену, в ее студенческие годы протекала тихо, серо и размеренно. Учебу она не закончила; на различных факультетах она приобрела столько знаний, сколько требовалось для того, чтобы помогать отцу во время экспедиций и редактировать его научные трактаты. Еще до его смерти, за год до войны, она сделала открытие, что жизни у нее, в сущности, не было. Молодые ученые, с которыми она вела интереснейшие беседы, и не только на научные темы, отдавали предпочтение дурочкам, а простые симпатичные парни на нее и не смотрели. В двадцать пять лет она почувствовала опасность остаться старой девой, и это казалось ей вопиющей несправедливостью, когда она сравнивала свою фигуру с тощими или расплывшимися фигурами более удачливых ровесниц. Смело и решительно ринулась она в бой, хотя еще и не так неустрашимо, как потом со Схюлтсом. Результат оказался печальным. Не нашлось никого, кто бы разъяснил ей, что лицо и руки тоже входят в понятие фигуры. Схюлтс был не оригинален в своем открытии: лошадиное лицо и рыбьи руки часто бросались в глаза, хотя никто до него не характеризовал их таким образом. Мужчины просто чувствовали, что фигуре Марианны Лестра чего-то недостает. В 1938 году, когда после смерти отца она начала посещать собрания нацистов, обнаружилось, что и в голове у нее не все в порядке. Старый профессор никогда не относился к НСД с большим одобрением, хотя и не мог жаловаться на отсутствие внимания со стороны энседовцев: все поклоники страноведения, краеведения, расовых теорий, философских учений о крови и почве считали его крупным авторитетом и старались перетянуть в свой лагерь. Его слово в науке являлось законом, его находки при раскопках представляли большую ценность: партия, не имевшая в своих рядах такого блестящего знатока до глубины глубин вскопанной почвы и давным-давно засохшей крови, не имела никакого права называть себя национал-социалистской. Заполучив его в партию, можно было бы заставить его отказаться от пагубной теории, что древнейшими обитателями Нидерландов были не германцы а кельты. Будучи человеком абстрактного мышления, он считал энседовцев не мошенниками, а людьми свихнувшимися и полагал, что с ними можно разговаривать на отвлеченные темы Вследствие этого круг его знакомых почти наполовину состоял из сторонников Мюссерта, которые цитировали его в своих статьях и как могли компрометировали его, чего он, впрочем, не замечал. Если бы ему сказали, что все в Гронингене считают его скрытым энседовцем, он бы мило улыбнулся, не находя причин для такого ложного обвинения. Марианна унаследовала круг его знакомых; она ходила на собрания, тщетно надеясь поймать в свои сети какого-нибудь молодого и пылкого энседовца. Осенью первого года оккупации она таким путем познакомилась с молодым немецким юристом, который из-за больной ноги не попал на фронт и теперь занимался каким-то неясным делом в центре страны. Эта неясность должна бы насторожить ее, но она считала этого немца своим последним шансом. Симпатии к нему она не питала: он был насмешлив и невероятно циничен даже для нациста, но для нее это было вопросом престижа. Легкий флирт без горячей любви не доставлял ей ни сильных разочарований, ни огорчений (пока он не порывал с ней, у нее оставался шанс); было лишь одно осложнение политического характера. Немец, оказывается, служил в гестапо, и в его специальную задачу в Нидерландах входило содействие СД в культурной области: выявление и регистрация настроений, обезвреживание слишком болтливых деятелей культуры и тому подобное. Он был непосредственно связан с министерством пропаганды, и, когда была создана палата по делам культуры, его работа приобрела особое значение. Соблазнив Марианну молчаливым обещанием пылкой любви, он добился у нее некоторых данных об университетских коллегах отца — пустяковых сведений, не имевших роковых последствий для этих людей, но явившихся ее первым шагом на скользком пути к тому, о чем сразу же догадался Схюлтс. В первой половине 1943 года всякий уже назвал бы ее агентом гестапо, хотя она и не числилась им официально, а работала на одного-единственного немца от культуры, при содействии которого, еще никого не расстреляли. Надежду на физическое вознаграждение она давно потеряла, но продолжала служить орудием в его руках, отчасти чтобы выместить свою злость на жизнь вообще, отчасти из-за того, что ее заинтересовала сама работа, а также потому, что это давало возможность заводить новые знакомства с мужчинами. Голос совести она заглушала денежными пожертвованиями для тех, кто скрывался от немцев. В ее распоряжении имелась машина, за рулем которой чаще всего сидел один из подручных ее немца. Когда Схюлтс видел ее в машине, она направлялась в один гельдерландскии город, где впервые в жизни должна была выполнить задание особой важности, которое, строго говоря, не относилось к компетенции ее наставника.