Томас Манн - Былое Иакова
Бедная Рахиль! Она была так бодра, так полна добросовестной решимости не жалеть себя в назначенном природой труде, а природа была к ней так недоброжелательна, обошлась с ней, отважной, так круто! Неужели Рахиль, которая так честно жаждала материнства и так верила в свою способность к нему, в действительности, то есть во плоти, совсем не годилась для этого, не годилась, в отличие от нелюбимой Лии, настолько, что во время родов над ней нависал меч смерти и уже во второй раз упал на нее и убил ее? Неужели природа может вступать в такое противоречие с самой собой и так глумиться над теми желаньями, над той радостной верой, которые она сама же и вселила в сердце? Да, несомненно. Готовность Рахили не была принята, а вера ее была опровергнута, такова была участь этой усердной. Семь лет она, уповая, ждала вместе с Иаковом, а потом, в теченье тринадцати лет, надежды ее непонятным образом не сбывались. Но теперь, исполняя наконец ее мечту, природа брала с нее за свою уступку такую ужасную цену, какой не заплатили за всю свою материнскую славу Лия, Валла и Зелфа, вместе взятые. Сутки с половиной, от полуночи до полудня и еще целую ночь, до следующего полудня продолжался этот страшный труд, и продлись он еще час или полчаса, она испустила бы дух. Уже с самого начала Иакову было горько видеть разочарованье Рахили; ведь она надеялась справиться быстро, ловко и весело, а дело никак не двигалось. Первые признаки были, по-видимому, обманчивы; схватки следовали с многочасовыми перерывами, бесплодными промежутками пустоты и тишины, в которые Рахиль не страдала, а стыдилась и скучала. Она часто говорила Лии: «У тебя, сестра, все было иначе!», и та соглашалась, бросая при этом взгляд на Иакова, господина. Затем у роженицы начинались боли, с каждым разом все более жестокие и длительные, но когда они прекращались, казалось, что тяжкая эта работа пропала даром. Она перебиралась с кирпичей на постель, а с постели снова на кирпичи. Часы, ночные стражи, времена дня приходили и уходили; ей было стыдно и горько из-за ее неспособности. Рахиль не кричала, когда началась боль, которая ее уже вообще больше не отпускала; сжав зубы, она трудилась с безмолвным рвением, в полную меру своих сил, ибо, зная его мягкое сердце, не хотела пугать господина, который в промежутки изнеможенья сокрушенно целовал ей руки и ноги. Что толку было в ее рвении? Оно не было принято. Когда боль стала нестерпима, она все-таки закричала, закричала дико, чудовищно, так, что это было ей не к лицу и с маленькой Рахилью никак не вязалось. Ибо в то время — а тогда наступило второе утро — она была уже не в себе и не была уже самой собой, и по ее отвратительному воплю слышно было, что кричала не она, ибо голос был совершенно чужой, а демоны, которых поросячье сердце во рту глиняной куклы никак не могло выманить из нее в куклу.
То были схватки, ничуть не ускорявшие дела я только изводившие священно несчастную нескончаемой адской мукой, от которой кричащая маска ее лица посинела, а пальцы судорожно сжимались и разжимались. Иаков блуждал по дому и двору, повсюду спотыкаясь обо что-нибудь, потому что он заткнул себе уши большими пальцами и не отнимал от глаз восьми остальных. Он молил бога — уже не о сыне, Иакову было теперь не до сына, а о том, чтобы Рахиль умерла, чтобы она мирно опочила, избавившись наконец от адской пытки. Видя, что их зелья, мази и растиранья не помогли. Лаван и Адина в полной растерянности бормотали заклятья и под вопли роженицы, в ритмических фразах, напоминали Сину, богу Луны, о том, как он однажды помог при родах корове: пусть же он развяжет узел этой женщины и пособит девушке разрешиться от бремени. Лия стояла в углу родильного покоя, оттопырив от бедер кисти опущенных рук, и молча глядела своими синими, косящими глазами на беззаветную борьбу любимой Иакова.
А потом из Рахили вышел последний стон, полный предельной демонской ярости, стон, который нельзя издать дважды и остаться в живых и услыхать дважды и не лишиться рассудка, — и вместо причитаний о корове Сина у жены Лавана появились другие дела, ибо из кроваво-темного лона жизни вышел наружу сын Иакова, его одиннадцатый и первый, Думузи-Абсу, праведный сын бездны. Это Валла, мать Дана и Неффалима, бледная и смеющаяся, выбежала во двор, куда в беспамятстве метнулся Иаков, и, захлебываясь, доложила господину, что у нас родилось дитя, что нам дарован мальчик и что Рахиль жива; и он, дрожа всем телом, побрел к родильнице, упал к ее ногам и заплакал. Покрытая потом и словно преображенная смертью, она пела задыхающуюся песню изнеможенья. Врата ее тела были разорваны, язык искусан, а жизнь ее сердца еле теплилась. Так была вознаграждена ее ретивость.
У нее не было силы повернуть к нему голову и даже улыбнуться ему, но она гладила его темя, когда он стоял возле нее на коленях, а потом скосила глаза на колыбель, чтобы он поглядел на жизнь ребенка и возложил руку на сына. Выкупанное дитя уже перестало кричать. Оно спало, завернутое в пеленки. У него были гладкие черные волосы на головке, разорвавшей при выходе мать, длинные ресницы и крошечные ручки с четко вылепленными ногтями. Оно не было красиво в то время; да и как можно говорить о красоте, когда дело идет о столь малом ребенке. И все же Иаков увидел нечто такое, чего он не видел в детях Лии и не замечал в детях служанок, он с первого взгляда увидел то, что, чем дольше он глядел, тем сильнее переполняло его сердце благоговейным восторгом. Было в этом новорожденном что-то не поддающееся определенью, какое-то сияние ясности, миловидности, соразмерности, богоприятности и симпатии, которое Иаков, как ему казалось, пусть не понял, но различил. Он положил свою руку на мальчика и сказал: «Мой сын». Но как только он дотронулся до младенца, тот открыл глаза, которые были тогда синими и отражали солнце его рожденья в вершине неба, и крошечными, четко вылепленными ручками схватил палец Иакова. Он держал его в нежнейшем объятье, продолжая спать, и Рахиль, мать, тоже спала глубоким сном. А Иаков, столь нежно задержанный, стоял согнувшись и, должно быть, целый час глядел на ясного своего сыночка, покуда тот плачем не потребовал пищи; тогда он поднял его и передал матери.
Они назвали его Иосифом, или Иашупом, что означает умножение и прирост, как наше имя Август. Его полное имя, с упоминанием бога, было Иосиф-эль или Иосип-иа, но и в первом слоге тоже им уже слышался намек на самое высшее, и они называли его Иегосиф.
Крапчатый скот
После того как Рахиль родила Иосифа, Иаков был полон нежности и пребывал в самом радужном настроении; он говорил не иначе как торжественно-взволнованным голосом, и это самодовольство его чувства было непозволительно. Поскольку в тот полуденный час, когда родился ребенок, на востоке восходил зодиакальный знак Девы, который, как знал Иаков, находился в положении соответствия со звездою Иштар, планетным олицетворением небесной женственности, Иаков упрямо видел в Рахили, родительнице, какую-то небесную деву и матерь-богиню, какую-то Хатхор и Исет с ребенком у груди, а в мальчике — чудо-дитя и помазанника, с чьим появленьем связано начало радостной и благодатной поры и с которым пребудет сила Иагу. Нам ничего не остается, как осудить его за несоблюденье меры и за несдержанность. Мать и дитя — это, конечно, священный образ, но самый простой учет некоторых деликатных обстоятельств должен был бы помешать Иакову делать из этого образа «образ» в зазорнейшем смысле слова, а из маленькой Рахили — астральную деву-богиню. Он знал, конечно, что дева она не в обычном, земном значенье этого слова. Да и как она могла ею быть! Когда он говорил «дева», то был мифически-астрологический разговор. Но он настаивал на этом иносказании со слишком уж буквальным восторгом, и глаза его увлажнялись слезами упрямства. Точно так же, поскольку он был овцеводом, а возлюбленная его сердца звалась к тому же Рахилью, прозвище «агнец», данное им ее младенцу, могло сойти за вполне сносную и даже не лишенную обаяния игру мысли. Но тон, каким он произносил это прозвище и говорил об агнце, который вышел из девы, не имел ничего общего с шуткой и явно приписывал малышу в колыбели священность и непорочность жертвенного первенца стада. Все дикие звери, грезилось ему, нападут на его агнца, но он победит всех, — на радость ангелам и человекам на всей земле. Еще он называл своего сына ростком и побегом, который пущен нежнейшим корнем, ибо с этим в его сверхпоэтическом уме связывалось представленье о всемирной весне и том начавшемся теперь благословенном времени, когда отрок небесный побьет притеснителей посохом своих уст.
Какие преувеличенья чувства! И при этом для Иакова «начало благословенного времени», в той мере, в какой дело касалось его собственного, личного времени, имело вполне практическое значенье. Оно означало благословенность богатством — Иаков твердо считал рождение сына от праведной порукой в том, что теперь его дела на службе у Лавана, и раньше потихоньку обогащавшей его, решительно и очень резко улучшатся, что после этого поворота грязная преисподняя щедро отдаст ему все золото, которое в ней есть; а уж с этим тесно была связана более возвышенная и более проникнутая чувством мысль — мысль о возвращении с богатством наверх, в землю отцов. Да, появленье Иегосифа было тем поворотом в звездном круговороте его жизни, с которым, по существу, должно было бы совпасть его восшествие из царства Лавана. Но сразу это никак не могло получиться. К передвиженью не были способны ни Рахиль (бледная и обессилевшая, она с большим трудом оправлялась от страшных родов), ни — до поры до времени — ребенок, грудной младенец, которого нельзя было подвергать тяготам более чем семнадцатидневного Елиезерова путешествия. Удивительно и просто даже смешно, как бездумно порою судят и повествуют об этих делах! Так, утверждают, будто Иаков провел у Лавана четырнадцать лет, семь и семь; и будто на исходе их родился Иосиф, после чего Иаков отправился домой. Между тем сказано ясно, что при встрече с Исавом у Иавока Рахиль и Иосиф тоже подошли и поклонились Едому. Но как же может грудное дитя подойти и поклониться? Тогда Иосифу было пять лет, и эти пять лет Иаков прожил там дополнительно к двадцати и по новому договору. Он не мог отправиться в путь, но он мог сделать вид, будто намерен тотчас отправиться, чтобы оказать нажим на Лавана, персть земную, на которого только и можно было воздействовать нажимом и упорным использованием суровости хозяйственной жизни.