Анатоль Франс - 3. Красная лилия. Сад Эпикура. Колодезь святой Клары. Пьер Нозьер. Клио
В области эстетики, то есть в облаках, можно аргументировать больше и лучше, чем во всякой другой. Но именно там нужно быть очень осторожным. Именно там приходится всего опасаться: безразличия и предвзятости, холода и страсти, знания и невежества, искусства, ума, тонкости и простодушия, которое более опасно, нежели хитрость. В вопросах эстетики бойся софизмов, в особенности красивых, — а ведь они бывают великолепны. Не доверяй даже математическому мышлению, такому совершенному, такому возвышенному, но до того чувствительному, что машина эта может работать только в пустоте, так как мельчайшая песчинка, попав в ее механизм, тотчас нарушает его ход. Невольно содрогаешься при мысли о том, куда такая песчинка может завести математический ум. Вспомните Паскаля[276].
Эстетика не имеет прочного основания. Это воздушный замок. Ее возводят на этике. Но нет никакой этики. Нет никакой социологии. Нет даже биологии. Завершенность наук существует только в голове г-на Огюста Конта, труд которого — прорицание. Когда будет закончено становление биологии, то есть через несколько миллионов лет, может быть, удастся построить социологию. На это уйдет тоже немало столетий; после этого возникнет возможность создать научную эстетику на прочной основе. Но тогда планета наша одряхлеет и приблизится к своему концу. Солнце, на котором уж теперь появляются внушающие естественную тревогу пятна, обратит к земле наполовину покрытый плотной пеленой шлака темно-красный, пепельный лик, и последние человеческие существа, уйдя в глубь шахт, будут думать не столько о спорах относительно сущности прекрасного, сколько о том, чтобы поддерживать во мраке огонь с помощью последних кусков каменного угля, прежде чем сгинуть под вечным льдом.
Для обоснования критики заводят речь о традиции и о всеобщей единодушной оценке. Ничего этого нет. Правда, существует несколько произведений, пользующихся почти всеобщим признанием. Но это — в силу прецедента, а никак не благодаря сознательному выбору или непроизвольному предпочтению. Творения, восхищающие весь мир, не подвергаются анализу. Их принимают, как некий драгоценный груз, и передают другим, не рассматривая. Неужели вы думаете, что в том одобрении, с которым мы относимся к греческим, латинским или хотя бы даже французским классикам, очень много свободы? Неужели вкус, который привлекает нас к тому или иному современному произведению и побуждает отворачиваться от других, в самом деле свободен? Не обусловлен ли он многими обстоятельствами, чуждыми этому произведению, среди которых главным является дух подражания, имеющий такую власть и над человеком и над животным? Этот дух подражания необходим нам для того, чтобы жить, не впадая в слишком большие заблуждения; мы вносим его во все наши действия, и он управляет нашим эстетическим чувством. Не будь его, мнения в вопросах искусства отличались бы гораздо большим разнообразием, чем теперь. Именно благодаря ему произведение, по каким бы то ни было причинам получившее сначала несколько сторонников, в дальнейшем приобретает их еще больше. Только первые были свободны; все остальные идут на поводу. Их суждения лишены всякой непосредственности, самостоятельности, значительности, оригинальности. Но благодаря своей многочисленности они создают славу. Все зависит от первого шага. Поэтому бывает, что произведения, отвергнутые при своем появлении на свет, уже не имеют шансов когда-нибудь понравиться, и, наоборот, произведения, сразу ставшие знаменитыми, долго сохраняют свою высокую репутацию и продолжают цениться, даже перестав быть понятными. Явное доказательство, что всеобщее одобрение обусловлено исключительно прецедентом, — в том, что одобрение это прекращается вместе с влиянием последнего. Можно указать немало примеров этого. Приведу только один. Лет пятнадцать тому назад военная экзаменационная комиссия по приему в армию добровольцев-одногодичников выбрала для диктанта страницу текста без подписи, которая подверглась жестокому осмеянию на страницах газет и позабавила очень образованных читателей. «Откуда только эти военные выкопали такие смешные, вычурные фразы?» Однако текст был из очень хорошей книги. Он принадлежит Мишле[277] — и притом лучшему Мишле, Мишле периода расцвета. Гг. офицеры заимствовали текст для диктанта из того блестящего описания Франции, которым великий писатель заканчивает первый том своей «Истории» и которое относится к самым ценным местам книги. «В широтном направлении зоны Франции легко различаются по своим продуктам. На севере — тучные низменные равнины Бельгии и Фландрии с посевами льна, сурепицы и хмеля, терпким северным виноградом» и т. д. Я видел, как знатоки смеялись над этим стилем, решив, что он принадлежит какому-нибудь вояке. Громче всех смеялся один из ревностных поклонников Мишле. Эта страница восхитительна, но, чтобы вызвать единодушное восхищение, она все-таки нуждается в подписи. Это относится к любому тексту, кому бы он ни принадлежал. И наоборот — все, подписанное великим именем, имеет шансы встретить слепое преклонение. Виктор Кузен[278] находил у Паскаля красоты, которые оказались потом ошибками переписчика. Он восторгался, например, некиими «ракурсами бездны», возникшими в результате неправильного прочтения. Трудно представить себе г-на Виктора Кузена восторгающимся «ракурсами бездны» у кого-либо из его современников. Компиляции какого-то Врен-Люка[279] встретили благоприятный прием в Академии наук, будучи приписаны Паскалю и Декарту. Пока Оссиана считали древним, он казался равным Гомеру. Его стали презирать, когда обнаружилось, что это Макферсон[280].
Стоит только людям, разделяющим общие восторги, начать мотивировать их, как согласие тотчас уступает место разногласию. Одну и ту же книгу одобряют за свойства совершенно противоположные, которыми она не может обладать в одно и то же время. Было бы очень любопытно составить историю суждений критики о каком-нибудь произведении, стоящем в центре внимания всего человечества: «Гамлете», «Божественной Комедии», «Илиаде». В настоящее время «Илиада» чарует нас привкусом варварства, первобытности, который мы в ней непритворно усматриваем. А в XVII веке Гомера хвалили за соблюдение правил, которым должна удовлетворять эпическая поэма. «Можете быть уверены, — говорил Буало, — что если Гомер употребил слово „пес“, значит, слово это в греческом языке принадлежит к высокому стилю». Такие мысли производят на нас странное впечатление. Но, может быть, через двести лет и наши мысли будут казаться странными, потому что в конце концов утверждение о том, что Гомер — варвар, а варварство — чудесная вещь, нельзя отнести к разряду вечных истин. В вопросах литературы нет такого мнения, которое не опровергалось бы без труда противоположным. Кто в состоянии прекратить споры флейтистов?
Что же, значит, ни эстетикой, ни критикой не надо заниматься? Я этого не говорю. Но надо помнить, что это занятие — искусство, и вносить в него страсть и беспечность, без которых никакого искусства быть не может.
В ЕЛИСЕЙСКИХ ПОЛЯХ[281]
Г-ну Л. Бурдо[282]
Я был внезапно перенесен в безмолвный мрак, где смутно виднелись какие-то непонятные формы, которые внушали мне ужас. Когда глаза мои немного привыкли к темноте, я различил на берегу потока, катившего свои тяжелые волны, человека в азиатском колпаке, с веслом на плече. Я узнал хитроумного Улисса. Впалые щеки его обросли бесцветной бородой. Я услыхал, как он, вздохнув, грустным голосом произнес:
«Меня мучит голод. Я уже плохо вижу, и душа моя подобна тяжелому пару, блуждающему во тьме. Кто напоит меня черной кровью, чтобы мне опять вспомнить свои крашеные киноварью корабли, свою верную жену, свою мать?»
Услыхав такие речи, я понял, что нахожусь в преисподней. Я постарался ориентироваться, как мог, руководясь описаниями поэтов, и направился к лужайке, озаренной мягким слабым светом. Прошагав с полчаса, я увидал группу призраков, которые, собравшись на покрытом асфоделями[283] лугу, о чем-то беседовали. Здесь были представлены все эпохи и страны; я узнал несколько великих философов — вперемежку с жалкими дикарями. Спрятавшись в тени мирта, я прислушался к разговору. Прежде всего я услышал Пиррона[284], который, не выпуская из рук заступа, как хороший садовник, кротко спросил:
— Что такое душа?
В ответ призраки заговорили чуть не все сразу. Божественный Платон осторожно промолвил:
— Душа тройственна. У нас одна чрезвычайно грубая душа — в животе, другая, любящая, — в груди и третья, разумная, — в голове. Душа бессмертна. У женщин только две души. Разумной они лишены.