Айн Рэнд - Атлант расправил плечи. Книга 2
Я сделал это во имя жалости к самой презренной женщине, которую знаю. Это тоже входит в свод их правил, и я принял это. Я полагал, что один человек в долгу перед другим, ничего не получая в ответ. Я считал своим долгом любить женщину, которая мне ничего не дала, предала все, ради чего я жил, требовала счастья для себя за счет моего счастья. Я считал, что любовь — это дар, полученный однажды и навсегда, не требующий, чтобы за него боролись. Точно так же, как они считают, что богатство вечно и его можно отнять и удержать без особых усилий. Я считал, что любовь — это дар, а не вознаграждение, которое нужно заслужить; они тоже думают, что вправе требовать незаслуженного богатства. Они уверены, что их потребность дает им право на мою энергию. Но ведь и я считал, что в несчастье Лилиан заключается ее право на мою жизнь. Из жалости к ней я десять лет истязал себя. Я поставил жалость выше своей совести, и это мой грех. Я совершил преступление, сказав ей: «По моим понятиям, сохранение нашего брака стало жестоким обманом. Но у меня не такие принципы, как у тебя. Я не понимаю их и никогда не понимал, но приму».
И вот они передо мной на столе, эти принципы, которые я принимал, не понимая, вот ее любовь ко мне, любовь, в которую я никогда не верил, но которую пытался пощадить. Вот результат незаслуженного. Я думал, что несправедливость оправданна, если страдать буду я один. Но несправедливость нельзя оправдать. Это наказание за то, что я принял как должное омерзительное зло — духовное самосожжение. Я думал, что стану единственной жертвой. В действительности я принес самую благородную женщину в жертву самой низкой. Когда поступаешь из жалости вопреки справедливости, достойный получает наказание вместо виноватого; спасая виновного от страданий, заставляешь страдать невиновного. От справедливости не скрыться, во вселенной нет ничего незаслуженного и безнаказанного — ни материального, ни духовного, и если не наказаны виновные, то расплачиваются невинные.
Меня ограбили не мелкие воришки, я сам обокрал себя. Не они меня обезоружили, я сам выбросил свое оружие. Этот бой невозможно вести с нечистыми руками, потому что враг силен только моей неспокойной совестью, а я согласился считать силу своих рук грехом и позором.
— Итак, мы получаем сплав, мистер Реардэн?
Реардэн мысленно перевел взгляд с дарственного сертификата на возникшее в памяти лицо девушки, стоящей на платформе. Он спросил себя, может ли отдать светлое существо, которое увидел в тот момент, идейным бандитам и шакалами из прессы. Можно ли допустить, чтобы невинные продолжали нести наказание? Чтобы она оказалась в положении, в котором должен оказаться он? Мог ли он не подчиниться закону врага, зная, что позор ляжет на нее, а не на него, что ей, а не ему придется терпеть издевательства, что ее покарают, тогда как его пощадят? Может ли он допустить, чтобы ее жизнь превратилась в ад, муки которого он не сможет с ней разделить?
Реардэн сидел молча и думал о ней. «Я люблю тебя!» — сказал он девушке, стоявшей на платформе. Он мысленно повторял то, что составляло суть того момента четыре года назад, и чувствовал торжество счастья, хотя должен был сказать это еще тогда.
Он посмотрел на дарственный сертификат.
Дэгни, думал он, если бы ты знала, ты бы не позволила это сделать, ты бы возненавидела меня, узнав об этом, но я не могу допустить, чтобы ты выплатила мои долги. Это моя вина, и я не взвалю на тебя наказание, которое должен понести я сам. Даже если у меня отнимут все, у меня останется главное: понимание правды. И правда заключается в том, что я свободен от греха, невиновен в собственных глазах; я знаю, что прав, прав полностью; и останусь верным единственной заповеди, которую никогда не нарушал: «Каждый платит за себя сам».
«Я люблю тебя», — сказал он девушке, стоящей на платформе, и солнце того лета словно коснулось его лба, будто он стоял под открытым небом над безграничной землей и принадлежал только самому себе.
— Итак, мистер Реардэн, вы подписываете? — спросил доктор Феррис.
Реардэн взглянул на Ферриса. Он забыл о нем.
— А, это… — Он взял ручку, не глядя, привычным жестом подписывающего чек миллионера поставил свою подпись у подножия Статуи Свободы и отодвинул от себя дарственный сертификат.
Глава 7. Моратории на разум
— Где ты пропадал? — спросил Эдди Виллерс у рабочего в подземной столовой. И добавил с улыбкой, которая выражала призыв, извинение и отчаяние: — Я сам не был здесь несколько недель. — Улыбка Эдди напоминала маску — так калека изо всех сил старается сдвинуться с места, но не может. — Я заходил недели две назад, но тебя не было в тот вечер. Я боялся, что ты уволился… Столько народу исчезло без предупреждения. Я слышал, что тысячи людей скитаются по стране. Полиция арестовывает их за дезертирство, но их так много, а продовольствия для того, чтобы содержать их в тюрьме, не хватает. Так что на них больше не обращают внимания. Я знаю, что дезертиры бродяжничают, перебиваясь случайными заработками, а то и похуже… Сейчас и случайную работу не найти. Мы теряем лучших людей, тех, кто проработал в компании по двадцать и больше лет. Зачем понадобилось приковывать их к рабочим местам? Эти люди не хотели уходить, а сейчас увольняются при малейших разногласиях — просто бросают инструменты и уходят, днем и ночью, оставляя нас в самом затруднительном положении. И это люди, которые вскакивали с постели и мчались на помощь, когда дорога нуждалась в них… Видел бы ты сброд, которым мы заполняем освободившиеся места. Некоторые хотят работать честно, но боятся собственной тени. Другие — потрясающая дрянь, я даже не подозревал о существовании таких людей; они знают, что мы не можем их уволить, и дают нам понять, что работать не собирались и не собираются. Им все это нравится — нравится такое положение вещей. Можешь себе представить, что есть такие люди, которым это нравится? Так вот, такие есть…
Знаешь, я не могу этому поверить — тому, что происходит вокруг. Нет, оно, конечно, происходит, только я не верю. Я не перестаю думать, что безумие — это такое состояние, когда человек не может определить, что происходит на самом деле, а что нет. Все, что происходит сейчас, — безумие. Все, что сейчас реально, — безумие. Если я поверю, что это реальность, значит, я потерял рассудок. Я продолжаю работать и не перестаю повторять себе, что это — «Таггарт трансконтинентал». Я все жду, когда она вернется, когда дверь распахнется и — о Боже, я не должен говорить этого! Что? Ты знаешь? Ты знаешь, что она бросила все? Они держат это в тайне. Но я догадываюсь, что все знают, только нельзя говорить об этом. Они говорят, что она уехала в отпуск. Она все еще числится вице-президентом по перевозкам. Я думаю, только Джиму и мне известно, что она ушла насовсем. Джим до смерти боится, что его друзья в Вашингтоне отыграются на нем, если им станет известно, что она уволилась. Если уходит какая-либо заметная личность, это означает катастрофу для морального состояния общества. Вот Джим и не хочет, чтобы узнали, что в его семье появился дезертир…
Но это не все. Джим опасается, что акционеры, сотрудники и деловые партнеры утратят последнюю веру в «Таггарт трансконтинентал», узнав, что она больше не работает. Веру! Конечно, ты можешь возразить, что сейчас это не имеет значения, поскольку выбора у них все равно нет. И все же Джим понимает, что надо сохранять видимость того величия, синонимом которого была «Таггарт трансконтинентал». Он знает, что все ушло вместе с ней…
Нет, они не знают, где она… Да, я знаю. Но не скажу им… Мне одному известно… Да, они пытаются выяснить, всеми возможными способами пытаются, но бесполезно. Я никому не скажу… Посмотрел бы ты на дрессированного тюленя, который занял ее место, новый вице-президент. Он есть, и его нет. Они все делают так — что-то есть и в то же время нет. Его зовут Клифтон Лоуси, из личного окружения Джима. Способный молодой человек сорока семи лет и самых передовых взглядов и друг Джима. Считается, что он временно замещает ее, но он сидит в ее кабинете, мы знаем только, что он — новый вице-президент по перевозкам. Он отдает распоряжения, то есть изо всех сил старается, чтобы никто не заметил его действительно отдающим распоряжения. Он старается избежать личной ответственности за что бы то ни было, чтобы его ни в чем нельзя было обвинить. Видишь ли, его задача не управлять дорогой, а занимать место. Он не хочет отвечать за работу дороги, он хочет угодить Джиму. Ему плевать, ходит по дороге хоть один поезд или нет, для него главное — произвести впечатление на Джима и парней из Вашингтона. Мистеру Клифтону Лоуси уже удалось подставить двоих человек: младшего помощника третьего заместителя за то, что он не передал по инстанции приказ, которого мистер Лоуси не отдавал, и управляющего грузовыми перевозками за выполнение приказа, который мистер Лоуси отдавал, только управляющий грузоперевозками не смог это доказать. Оба уволены официальным постановлением Стабилизационного совета. Когда дела идут хорошо, что продолжается не более получаса, мистер Лоуси напоминает нам, что эра мисс Таггарт прошла. При первых признаках неприятностей он вызывает меня к себе в кабинет и как бы невзначай спрашивает, что делала в подобной ситуации мисс Таггарт. Я говорю, когда могу. Я убеждаю себя, что от наших решений зависит судьба «Таггарт трансконтинентал» и жизнь тысяч пассажиров наших поездов. Во время затишья мистер Лоуси опять наглеет, чтобы я, не дай Бог, не подумал, будто он нуждается во мне. Он поставил перед собой цель делать все не так, как она, — там, где это не имеет никакого значения, но очень боится изменить что-либо в действительно важных делах. Единственная сложность: он не всегда знает, что важно, а что — нет. В первый день пребывания в ее кабинете он сказал мне, что портрет Нэта Таггарта здесь неуместен. «Нэт Таггарт, — сказал он, — символ темного прошлого, века стяжательства, он не соответствует современному, прогрессивному направлению нашей работы. Это может произвести плохое впечатление, люди подумают, что я на него похож». — «Они так не подумают», — сказал я, но портрет убрал…