Кальман Миксат - ИСТОРИЯ НОСТИ-МЛАДШЕГО И МАРИИ TOOT
— Страшенный мороз, — ответил Мучко.
— Ах ты, негодник, сам хочешь в подвал спуститься! Догадался, a? Nix, nix [111], брат. Тебе вредны такие экспедиции, стар ты и, коли насосешься, два дня проспишь, и никакой от тебя пользы. Лучше уж я сам потащусь. Дай-ка мне бекешу, ключи найди, схожу, принесу больной женщине пару глоточков. Так-так, вот теперь и хорошо. Иди со свечой вперед, посвети мне! А ты, братец, — обратился он к исправнику, — следи, чтобы парень не стянул чего-нибудь. А ты, Шлайми (это уже относилось к еврейскому юноше), поди ближе к печке да обогрейся.
Старый барин и на самом деле не погнушался пройти через двор по колено в снегу, спуститься в подвал, выдолбленный в скале за сараем, и принести бутылочку с нектаром — токайским вином.
— Смотри у меня, не приложись по дороге к бутылке, шалопай, — предупредил он паренька, отдавая тому золотистую жидкость. — И не вздумай сразу все вино матери споить, а не то она мигом в пляс пустится да замуж выскочит.
Так как он все равно спускался в подвал, то, разумеется, прихватил и для себя немного снотворного, разлил его в две маленькие рюмки и чокнулся с гостем.
— Иисус Христос и за нас умер, — весело заметил он вместо тоста, — то есть евреи его распяли.
— Верно, дядюшка, но вы не всегда об этом помните. Не такой уж вы большой антисемит, как считают.
— Что ты мелешь? — удивился старик. — Это я не антисемит? Да как же мне не быть антисемитом? Я всегда против них выступаю на комитатских собраниях. Вот погоди, услышишь!
— А, ни черта это не антисемит, раз вы поступаете так, как сейчас. Я ведь свидетелем был. Палойтаи улыбнулся с хитрецой.
— Ни шиша-то ты, братец, не смыслишь. Вообще-то я страшный антисемит, но только тех евреев не терплю, в которых сам нуждаюсь, а на тех, кому без меня не обойтись, не гневаюсь.
В честь того, что он так ловко вывернулся, пришлось опрокинуть еще по рюмочке токая на сон грядущий. Улегшись и потушив свечу красивым серебряным гасильником, Палойтаи долго ворочался на подушках, раздумывая о том, до чего все-таки бестолков новый исправник, даже его не считает настоящим антисемитом. Стоит ли после этого общественными делами заниматься?
Утром Фери Ности разбудила суета и суматоха. Весь дом был на ногах. Из кухонных помещений доносился грохот ступок, хлюпанье взбиваемых сливок, визг поросят, крики домашней птицы. По двору бегали, метались, кричали на разных языках слуги, — казалось, здесь Вавилонскую башню строят, а надо всем, как генеральская команда, властвовал голос мамы Фрузины; тут шпарили свиней, чуть подальше под навесом у кладовки обдирали зайцев и косуль. А потом на звонких санках, в грузных больших рыдванах стали прибывать гости из дальних уездов комитата. Представлениям не было конца. Мужчины разбились на группки для игры в карты, женщины собирались в компании, чтобы посплетничать. На дворе, у конюшен, разложили костры, вокруг них обогревались слуги прибывших господ. После обеда хлынули гости из ближних деревень, мало-помалу покои стали тесны, так как зимой можно было пользоваться лишь частью комнат. Дом этот построил когда-то знаменитый путешественник Палойтаи, дед господина Иштвана; большим он был фантазером и, может, в самой Персии побывал — там, верно, и подхватил эту сумасбродную идею, увидев дворец шаха, — как бы то ни было, достаточно сказать, что речушка под названием Пасомант [112], пересекавшая сад, сквозь специальную решетку входила в стенку фундамента и протекала через некоторые комнаты, сохраняя в них прохладу; летом просто царское наслаждение подремать на диване или выкурить чубук под журчанье ручейка (изобретательный предок к тому же и форелей разводить пробовал), но вот зимой стены были сырыми и зелеными от мха, а вверху покрывались плесенью, и комнаты не только натопить нельзя было, но и вообще ими пользоваться. Человек, рискнувший провести там день или ночь, умер бы, надышавшись вредных испарений от стен. Король, наверное, отменил бы смертную казнь, будь у него такие тюрьмы.
Ввиду вышеизложенного, лишь несколько комнат досталось гостям, а их становилось все больше, и все больше мебели приходилось выносить из дома. Кровати, комоды постепенно перекочевывали во двор, в снег. В такие дни только к стульям питают уважение. Единственный профессор, над кем дядюшка Палойтаи не подшутил бы сейчас даже ради его высочества эрцгерцога, был, надо вам сказать, господин профессор Хатвани[113], который с помощью волшебства мог по желанию маленькие комнатушки в мгновение ока превратить в просторные дворцовые залы.
Лохматые дядюшки, пожилые матроны, юные красавицы и статные молодые господа по очереди освобождались от разнообразных шуб, меховых курток и горой сваливали их в первой комнате. Сколько поцелуев досталось на долю мамы Фрузины, — просто чудо, что и лицо и руки ей до дыр не протерли. А добрых пожеланий сколько!
Общество это, правда, не было однородным — кто на четверке резвых коней прикатил, а кто и на паре скверных кляч, были здесь и вельможа, и деревенский нотариус, и дочери учителя, и баронессы (дочери барона Кракнера из Мезерне), — но зато преобладало только два цвета — красный и белый: жгучий мороз докрасна искусал носы и щеки, а иней выбелил все усы, волосы и бороды. И лишь когда гости после приветливого приглашения мамы Фрузины: «Входите, входите же, душа моя!» — из гардеробной попадали в большую зеленую комнату, обогреваемую двумя массивными печками, волосы кое у кого отходили, чернели, лица же белели или розовели, а то и вовсе желтели; впрочем, были и такие волосы да бороды, которые сохраняли свой белый цвет.
К вечеру гостей набралось уже видимо-невидимо, но все чувствовали себя превосходно, особенно молодые; как говорится, яблоку упасть было негде, но тем незаметнее удавалось обменяться горячим взглядом. Кто в конце концов виноват, что тетушка Фрузина родилась зимой, да еще именно в том месяце, когда женщинам меньше всего поболтать удается? «Нужда всему научит» и «в тесноте, да не в обиде» — подобные суррогаты истины похожи на вату или иную искусственную набивку, придуманную для сокрытия физических недостатков. До поры до времени веришь, что это естественные прелести, но, по сути вата она и есть вата. Каждый год, если на улице подмораживало, толчея в комнатах неизменно рождала предложение: «На волю!» Гости уже знали это, и молодые привозили с собой коньки. За садом лежал замерзший Мамонтов глаз (так называлось озеро), огромный серебряный круг, скользить по которому было истинным наслаждением; на берегу обычно ставили цыган, и шло веселье под звуки музыки, пока не смеркалось и не появлялся вестник: «Просят к столу пожаловать!»
Так было и теперь. Старики выпроваживали молодых. Даже карточная комната (хотя здесь и действует право неприкосновенности) не защитила Фери Ности.
— Иди, иди, братец. На лед, мадьяр! — распоряжался Палойтаи. — Ломберные столы отдадим пока тем дамам и господам, что играют в вист. Фербли только после ужина начнется. До тех пор и невесту себе подыщешь!
Что поделать, вышел новый исправник, и волшебная картина, открывшаяся перед ним на Мамонтовом глазу, поразила и ослепила его. Скользящие взад и вперед молодые люди, симфония дамских шляпок с цветами и страусовыми перьями в нескончаемой белизне казались летучим, сливающимся и вновь рассыпающимся ковром цветов.
Став на кромке льда, он наслаждался общей картиной, но вдруг увидел, как мчавшаяся мимо дама упала на исцарапанном, покрытом ледяной пылью зеркале.
Фери поспешил к ней и подал руку, чтобы помочь подняться. «Благодарю», — машинально пробормотала она и, лишь поднявшись, взглянула на своего рыцаря. И тотчас вздрогнула, лицо ее вдруг побледнело до синевы. Вся кровь отхлынула от него, только следы сильного мороза остались, а без крови они синий цвет щекам придают. Фери тоже узнал ее только сейчас. Это была Мари Тоот.
— Вы не ушиблись? — спросил он.
— О нет, — дрожа, пролепетала она. — Ремень от конька немножко ослаб, вот я и упала.
— Разрешите, я поправлю. Меня зовут Ференц Ности, я новый исправник, которого сейчас многие бранят, — улыбаясь, представился он.
Не успел он еще договорить, а девушка ответить, как с быстротой молнии подкатили к ним два конькобежца, вероятно ее приближенные. Один из них, барон Кракнер (сын жившего в Мезерне генерала в отставке), еще издали закричал:
— Так вам и надо, маленькая злючка! Бог наказал! Сбежала от нас!
Второй, Иштван Шипош, молодой председатель бонтоварской судебной палаты и отъявленный карьерист, был хорош собой, а кроме того, блестящий конькобежец. Прежде чем остановиться перед Мари, он сделал артистический пируэт, что в конькобежном спорте является таким же искусством, как у чиновника, обладающего красивейшим почерком, — витиеватая propria [114] или вычурная загогулина вместо точки после своего имени.