Жан-Поль Сартр - Дороги свободы. III.Смерть в душе. IV.Странная дружба
Немного сзади, обхватив лодыжки, сидит Люсьен, он говорит: «Мои старики должны были приехать в воскресенье». Это тихий юноша в очках. Мулю поворачивается к нему: «А разве не лучше встретиться с ними дома?» — «Конечно, да, — отвечает тот, — но раз уж они должны были приехать в воскресенье, я бы предпочел, чтобы мы отправились в понедельник». Вагон возмущается: «Ишь ты какой, он хотел бы остаться там на три дня дольше; мать твою так, есть же такие, которые не знают, чего хотят; днем дольше, послушай, а почему не до рождества?» Люсьен мягко улыбается и объясняет: «Понимаете, они уже немолодые, мне жаль, что они промучаются понапрасну». — «Брось! — обрывает его Мулю. — Когда они вернутся, ты уже будешь дома». — «Хорошо бы, — говорит Люсьен, — но этого счастья мне не видать: с нашей мобилизацией фрицы протянут, по меньшей мере, неделю». — «Как знать? — говорит Мулю. — Как знать? У фрицев это может быть быстро». — «А я, — мечтает вслух Жюрассьен, — хотел бы поспеть домой к сбору лаванды». Брюне оборачивается: вагон сизый от пыли и дыма, одни стоят, другие сидят; сквозь кривые стволы ног он различает благодушные, смутно улыбающиеся лица. Жюрассьен — сурового вида толстяк с бритой головой и черной повязкой на глазу. Он сидит по-турецки, чтобы занимать поменьше места. «Ты откуда?» — спрашивает Брюне. — «Из Маноска, раньше служил на флоте, теперь живу с женой, я не хотел бы, чтобы она собирала лаванду без меня». Наборщик неотрывно смотрит наружу, он говорит: «Давно пора». — «О чем ты?» — спрашивает Брюне. — «Давно пора нас отпустить». — «Ты так считаешь?» — «У меня была такая хандра!» — жалуется наборщик. Брюне думает «И он тоже!», но видит его горящие запавшие глаза, молчит и думает:
«Все равно скоро догадается и он». Шнейдер спрашивает: «Что это ты погрустнел?» — «Нет, ничего! — отвечает наборщик. — Уже все в порядке». Он хочет что-то объяснить, но ему не хватает слов. Он делает извиняющееся движение и просто говорит: «Я ведь из Лиона». Брюне чувствует себя неловко, он думает: «Я совсем забыл, что он из Лиона. Вот уже два месяца я заставляю его работать и ничего о нем не знаю. Сейчас он совсем раскис, и его тянет домой». Наборщик повернулся к нему, Брюне читает в глубине его глаз нечто вроде смиренной тревоги. «Так мы и правда едем в Шалон?» — снова спрашивает он. — «Эй! Ты опять за свое?» — сердится Мулю. — «Брось! — говорит Брюне. — Даже если мы едем не в Шалон, в конце концов мы все равно вернемся». — «Только бы в Шалон, — твердит наборщик. — Только бы в Шалон». Это похоже на заклинание. — «Знаешь, — говорит он Брюне, — если бы не ты, я бы уже давно сбежал». — «Если бы не я?» — «Ну да. Раз появился ответственный партиец, я обязан был остаться». Брюне не отвечает. Он думает: «Естественно, он не сбежал из-за меня». Но это не доставляет ему никакого удовольствия. Тот продолжает: «Сегодня я был бы в Лионе. Представляешь себе, я был мобилизован в октябре тридцать седьмого, я уже забыл свою профессию». — «Ничего, это быстро восстанавливается», — успокаивает его Люсьен. Наборщик задумчиво качает головой. «Где там! — восклицает он. — Не так уж быстро. Сами убедитесь». Он сидит неподвижно, глаза его пусты, потом говорит: «По вечерам дома у моих стариков я все начищал до блеска, я не любил сидеть сложа руки». Брюне краем глаза косится на него: он утратил опрятный и бодрый вид, слова вяло вытекают у него изо рта; пучки черной щетины как придется торчат на его похудевших щеках. Туннель пожирает головные вагоны; Брюне смотрит на черную дыру, куда врывается поезд, он быстро поворачивается к наборщику: «Если хочешь бежать, самое время». — «Что?» — переспрашивает наборщик. — «Только тебе нужно спрыгнуть, когда мы будем в туннеле». Наборщик гладит на него, и тут все вокруг чернеет. Дым попадает Брюне в рот и глаза, он кашляет. Поезд замедляет ход. «Прыгай! — кашляя, приказывает Брюне. — Да прыгай же!» Ответа нет; свет сереет сквозь дым, Брюне вытирает глаза, солнце ослепляет его; наборщик сидит на том же месте. «Ну что ж ты?» — спрашивает Брюне. Наборщик щурится и удивленно спрашивает: «А зачем? Ведь мы и так едем в Шалон».
Брюне пожимает плечами и смотрит на канал. На берегу ресторанчик, какой-то человек пьет, сквозь грабовую аллею видна его фуражка, стакан и длинный нос. Двое других идут по берегу; на них шляпы-канотье, они спокойно беседуют и даже не поворачиваются к поезду. — «Эй! — кричит Мулю. — Эй! Парни!» Но их уже не видно. Другое, совсем новенькое бистро под названием «Удачной рыбалки». Ржущее дребезжание механического пианино режет слух Брюне и тут же исчезает; теперь его слышат фрицы из багажного вагона. Брюне видит замок, которого фрицы еще не видят, он стоит в глубине парка, белоснежный, с двумя остроконечными башнями по бокам; в парке какая-то девчушка с обручем в руках серьезно смотрит на состав: ее детскими глазами вся невиновная и обветшалая Франция смотрит, как их увозят. Брюне глядит на девочку и думает о Петэне; поезд катит сквозь этот взгляд, сквозь это будущее, полное прилежных игр, добрых помыслов, мелких забот, он катит к картофельным полям, фабрикам и военным заводам, к их мрачному и подлинному будущему. Пленные за спиной у Брюне машут руками: Брюне видит руки с платками во всех вагонах; но девочка не отвечает, она прижимает к себе обруч. «Могли бы и поздороваться, — говорит Андре. — В сентябре они были куда как рады, что мы уходим рисковать своей шкурой ради них». — <Это так, — соглашается Ламбер, — только вот шкура-то наша осталась целехонькой». — «Ну и что? Разве мы виноваты? Мы французские пленные, мы имеем право на приветствие». Какой-то старик ловит рыбу удочкой, сидя на складном стуле; он даже не поднимает головы; Жюрассьен ухмыляется: «А им все нипочем. Они живут себе помаленьку, тихо-мирно…» — «Похоже на то», — говорит Брюне. Поезд идет через мирную жизнь: рыбаки с удочками, ресторанчики, шляпы-канотье и такое спокойное небо. Брюне бросает взгляд назад, он видит брюзгливые, но очарованные лица. — «Старик правильно делает, — говорит Марсьяль. — Через неделю я тоже пойду на рыбалку». — «На что ты ловишь?» — «На муху». Они видят свое освобождение, они касаются его, глядя на этот почти привычный пейзаж, на эти спокойные воды. Мир, мирные заботы, сегодня вечером старик вернется с пескарями, а через неделю и мы будем свободны: доказательства под рукой, вкрадчивые и сладостные.
Брюне не по себе: неприятно знать будущее в одиночку. Он отворачивается, смотрит, как бегут шпалы параллельного пути. Он думает: «Что я могу им сказать? Они мне просто не поверят». Он думает, что должен был бы радоваться, что наконец они все поймут и он сможет работать по-настоящему. Но он чувствует у своего плеча и руки лихорадочное тепло тела наборщика, и его охватывает мрачное отвращение, похожее на угрызения совести. Поезд замедляет ход. «Что это?» — «Ага! — хвастливо говорит Мулю. — Это стрелка. Мне ли не знать эту линию! Десять лет назад я был коммивояжером и ездил по ней каждую неделю. Увидите: скоро мы повернем налево. Направо поворот к Люневиллю и Страсбургу». — «Люневилль? — спрашивает блондинчик. — А я думал, что мы как раз должны проехать через Люневилль». — «Нет, нет, я же тебе говорю, что хорошо знаю эту линию. Возможно, пути к Люневиллю разрушены, мы проехали через Сен-Дье, чтобы обогнуть их, теперь наверстываем». — «Направо Германия?» — тревожно спрашивает Рамелль. — «Да, да, но мы берем влево. Там Нанси, Бар-ле-Дюк и Шалон». Поезд замедляет ход и останавливается. Брюне оборачивается и смотрит на спутников. У всех добрые спокойные лица, некоторые улыбаются. Только Рамелль, учитель музыки, кусает нижнюю губу и с беспокойным и подавленным видом поправляет очки. Тем не менее, наступает молчание, и вдруг Мулю кричит: «Эй, курочки! Один поцелуй, милашки, один поцелуйчик!» Брюне резко оборачивается: их шестеро, в легких платьях, у них большие красные руки и полнокровные лица, все шестеро смотрят на них из-за шлагбаума. Мулю посылает им воздушные поцелуи. Но они не улыбаются; толстая брюнетка, которая недурна собой, принимается вздыхать, вздохи вздымают ее полную грудь; остальные смотрят на них большими скорбными глазами; у всех шестерых лица кривятся, как у ребенка, готового заплакать, а в общем, у них невыразительные деревенские физиономии. — «Ну же, куколки! — взывает Мулю. — Сделайте доброе дело!» И добавляет, охваченный внезапным вдохновением: «Вы не хотите послать поцелуй парням, которых увозят в Германию?» Сзади него протестующие голоса: «Эй ты! Не каркай!» Мулю оборачивается, весьма довольный собой: «Замолчите, я им это говорю, чтобы они нам улыбнулись».
Пленные смеются, кричат: «Ну! Ну!» Брюнетка по-прежнему смотрит на них испуганными глазами. Она неуверенно поднимает руку, прикладывает ее к отвислым губам и выбрасывает вперед механическим движением. «Крепче! — просит Мулю. — Крепче!» Его по-немецки окликает сердитый голос; он поспешно прячет голову. — «Заткнись, — говорит Жюрассьен. — из-за тебя закроют вагон». Мулю не отвечает, он ворчит про себя: «До чего глупые бабы в этой дыре». Состав, поскрипывая, медленно трогается, все молчат, Мулю ждет, приоткрыв рот, поезд идет, Брюне думает: «Вот подходящий момент!», резкий треск, толчок, Мулю теряет равновесие и цепляется за плечо Шнейдера, испуская победный крик: «Эй, ребята, ура! Мы едем в Нанси». Все смеются и кричат. Раздается нервный голос Рамелля: «Мы точно едем в Нанси?» — «Посмотри сам», — говорит Мулю, показывая на путь. Действительно, состав повернул налево, он описывает такую дугу, что, не наклоняясь, можно увидеть маленький локомотив. «Ну и что дальше? Это прямое сообщение?» Брюне оборачивается, лицо у Рамелля все еще землистое, его губы продолжают дрожать. «Прямое? — смеясь, спрашивает Мулю. — Ты что, считаешь, что нам устроят пересадку?» — «Нет, но я хочу знать: больше не будут переводить стрелки?» — «Будут еще дважды, — отвечает Мулю. — Один раз перед Фруаром, другой в Паньи-сюр-Мез. Но можешь не волноваться: мы едем налево, все время налево: на Бар-ле-Дюк и Шалон». — «Когда же все будет ясно?» — «Да и так все ясно». — «Но как же с переводом стрелок?» — «А! — говорит Мулю. — Ты имеешь в виду вторую? Если мы возьмем направо, значит, это Мец и Люксембург. Третья не считается: направо будет линия на Верден и Седан, там нам нечего делать». — «Значит, — шепчет Рамелль, — теперь будет вторая…» Он больше ничего не говорит, а только съеживается, подобрав колени к подбородку с потерянным и озябшим видом. — «Послушай, не трепи нам нервы заранее, — увещевает его Андре. — Там будет видно». Рамелль не отвечает; в вагоне воцаряется гнетущая тишина; все лица невыразительны, но немного искажены.