Томас Манн - Признания авантюриста Феликса Круля
– Фу! – фыркнула Зузу.
– Что вы хотите этим сказать, мадемуазель? – осведомился я. – Я просто удивляюсь, почему деловито научное упоминание о «любовной ворожбе», ничуть не уточненное, у вас вызвало столько эмоций. Какое из этих двух слов возмутило вас? Любовь или ворожба?
Она не отвечала, только смерила меня гневным взглядом и даже сделала какое-то угрожающее движенье головой.
Тем не менее вышло так, что я очутился рядом с нею, и мы пошли следом за зверевосстановителем и расово гордой maman.
– Любовь и сама по себе ворожба, – сказал я. – Что ж удивительного, что первобытные люди, так сказать, люди папоротниковой эпохи, которые, конечно, имеются и сейчас, ибо на земле все существует одновременно и вперемешку, пробовали ворожить при помощи папоротниковых листьев?
– Это непристойная тема, – оборвала она меня.
– Любовь? Как жестоко вы это сказали! Красота вызывает любовь. Чувства и мысли тянутся к ней, как венчик цветка к солнцу. Не думаете же вы исчерпать красоту вашим односложным восклицанием?
– По-моему, это пошлость – при красивой внешности наводить речь на красоту.
Такая прямота заставила меня ответить следующее:
– Вы очень злы, сударыня. Неужели же человека с благопристойной внешностью следует карать, лишая его права на восхищение? По-моему, безобразие скорей заслуживает кары. Я лично, из врожденного уважения к свету, на который мне предстояло явиться, всегда воспринимал уродство как своего рода пренебрежительное к нему отношение и, образуясь, порадел о том, чтобы не оскорблять его взгляда. Вот и все. Я считаю это признаком внутренней дисциплинированности. Вообще же тому, кто сидит в стеклянном домике, не пристало бросаться камнями. Вы сами так красивы, Зузу, так обворожительны ваши волосы, спущенные на маленькие ушки. Я не могу досыта наглядеться на них, Зузу, и даже успел уже их зарисовать.
Я не солгал. После завтрака в нише моего элегантного салона, куря сигарету, я пририсовал к изображениям нагой Заза, сделанным рукою Лулу, спущенные на уши локоны Зузу.
– Что! Вы позволили себе меня зарисовать? – сквозь зубы прошипела она.
– Ну да, с вашего разрешения, вернее, без оного. Красота – это не частная собственность, а всеобщее достояние, достояние сердца. Она не может помешать возникновению чувств, ею возбуждаемых, и не может запретить попытки воссоздать ее.
– Я хочу видеть этот рисунок.
– Не знаю, можно ли это сделать, вернее, хватит ли у меня на то смелости.
– Меня это не касается. Я требую, чтобы вы передали мне ваш рисунок.
– Это не один, а множество рисунков. Я подумаю, когда и где мне можно будет их вам показать.
– «Когда» и «где» как-нибудь устроится. О «можно» и речи нет. Сделанное вами за моей спиной – все равно моя собственность, а то, что вы сейчас сказали о «всеобщем достоянии», – это уж просто… бесстыдство.
– Меньше всего я хотел обидеть вас, и я в отчаянии, если вы считаете мой поступок невоспитанным. Я сказал «достояние сердца», и разве же это не так? Красота беззащитна перед нашими чувствами. Пусть они ее не затрагивают, не волнуют, ни в какой мере ее не касаются, а все-таки она перед ними беззащитна.
– Вы что, не можете подыскать другую тему для разговора?
– Другую тему? Весьма охотно! Или, вернее, не охотно, но с легкостью. Например, – я заговорил громко и нарочито «светским» голосом, – разрешите узнать, не знакомы ли вам и вашим уважаемым родителям господин и госпожа де Гюйон, то есть люксембургский посланник и его супруга?
– Нет, какое нам дело до Люксембурга.
– Вы опять правы. Но я обязан был нанести им визит. Я знал, что это будет приятно моим родителям. Теперь мне остается ждать приглашения на завтрак или на обед в посольство.
– Желаю вам веселиться.
– Все это я делаю не без умысла. Мне хотелось бы при посредстве господина де Гюйона быть представленным ко двору.
– Этого только недоставало! Значит, вы еще и царедворец!
– Если вам угодно так это назвать. Я долго жил в буржуазной республике, и как только выяснилось, что мой путь лежит через королевство, я про себя решил добиться аудиенции у монарха. Можете называть это ребячеством, но я испытываю прямо-таки потребность склониться так, как склоняются только перед королем, и в разговоре то и дело прибегать к обращению «ваше величество». «Сир! Прошу ваше величество принять всеподданнейшую благодарность за милость, оказанную мне вашим величеством…» – и так далее. Еще больше бы мне хотелось получить аудиенцию у папы, и со временем я ее непременно себе исхлопочу. Там ведь даже преклоняют колена – для меня это будет истинным наслаждением – и говорят: «Ваше святейшество».
– Вы, маркиз, кажется, собрались рассказывать мне о своей потребности в ханжестве.
– Не в ханжестве. В красивой форме.
– Па-та-ти-па-та-та! На самом деле вы просто хотите произвести на меня впечатление своими связями, приглашением в посольство, тем, что перед вами открыты все двери и что вы вращаетесь в высших сферах.
– Ваша мама запретила вам говорить мне «па-та-ти-па-та-та». Вообще же…
– Maman! – крикнула она так, что сеньора Мария-Пиа быстро обернулась. – Должна тебе сообщить, что я опять сказала маркизу «па-та-ти-пата-та».
– Если ты ссоришься с нашим юным гостем, – отвечала иберийка своим благозвучным, хотя и чуть глуховатым альтом, – то я не позволю тебе больше идти с ним. Поди вперед с доном Мигелем. А я уж постараюсь занять маркиза.
– Позвольте вас заверить, madame, – сказал я, после того как состоялся этот обмен кавалерами, – что никакой ссоры и в помине не было. По-моему, нет человека, который бы не пришел в восхищение от очаровательной прямоты мадемуазель Зузу.
– Мы оставили вас в обществе этого ребенка на слишком долгий срок, милый маркиз, – отвечала царственная иберийка с качающимися подвесками в ушах. – Юность обычно слишком молода для юности. Общение со зрелостью для нее если не приятнее, то, во всяком случае, уместнее.
– Такое общение, разумеется, большая честь, – осторожно отвечал я, пытаясь внести некоторую долю теплоты в это чисто формальное утверждение.
– Итак, мы закончим прогулку вдвоем с вами. Скажите, маркиз, было ли вам здесь интересно?
– В высшей степени. Я получил неописуемое наслаждение. И одно мне ясно: никогда бы я не наслаждался так интенсивно, никогда бы не был так восприимчив к впечатлениям, ожидавшим меня в Лиссабоне, впечатлениям от вещей и людей, вернее – от людей и вещей, без той подготовки, которую даровала мне благосклонная судьба в лице вашего достоуважаемого сеньора супруга. Разговор, состоявшийся у нас в пути, если, конечно, можно назвать разговором, когда один из двух собеседников остается лишь восторженным слушателем, был той палеонтологической вспашкой, которая разрыхлила почву для восторженного восприятия этих впечатлений, и в первую очередь расовых. Ведь это от вашего супруга я узнал о прарасе, о том, как в самые различные эпохи вливалась в нее кровь других интереснейших рас и как в результате нашим глазам явились существа, горделивые по самой своей крови…
Я перевел дыхание. Моя спутница громко откашлялась, не утратив при этом величия осанки.
– И с тех пор, – продолжал я, – приставка «пра», le primordial[192], не выходит у меня из головы. Это следствие палеонтологической вспашки, о которой я уже упоминал. Не будь ее, что значили бы для меня эти древовидные папоротники, даже после того, как я услышал, что, по древнему поверью, они служат для любовной ворожбы. С того разговора все стало для меня значительным: вещи и люди… Я хочу сказать: люди и вещи…
– Подлинным объяснением такой восприимчивости, милый маркиз, собственно, является ваша юность…
– Как удивительно звучит в ваших устах слово «юность», сеньора! Вы выговариваете его с добротой зрелости. А мадемуазель Зузу только досадует на юность, тем самым подтверждая ваше замечание, что юность обычно слишком молода для юности. В известной мере это относится и ко мне. Юность сама по себе не вызвала бы во мне того восхищения, которое в эти дни переполняет мою душу. Мне выпало счастье лицезреть красоту в двойном аспекте – в полудетском ее цветении и в царственном величии зрелости…
Одним словом, я говорил чудо как красиво, и мое многословие отнюдь не заслужило порицания. Ибо, когда я стал прощаться у станции канатной дороги, которая должна была вновь доставить моих спутников на виллу Кукук, сеньора обронила, что надеется еще иметь случай увидеть меня до отъезда, и напомнила мне предложение дона Антонио «тряхнуть стариной» и сыграть в теннис с Зузу и ее друзьями по спортивному клубу. Мысль эта показалась мне довольно дельной.
И правда. Это была дельная, хотя и дерзновенная мысль. Я вопросительно взглянул на Зузу, и так как ее лицо и пожатие плеч возвестили мне строгий нейтралитет, делавший мое согласие не вовсе невозможным, то мы тут же на месте договорились послезавтра встретиться на теннисной площадке, после чего мне было предложено «на прощанье» вновь разделить трапезу с семейством Кукук. Склонившись к руке Марии-Пиа, а затем и ее дочери и обменявшись самым дружественным рукопожатием с доном Мигелем, я пошел своей дорогой, обдумывая, как сложится ближайшее мое будущее.