Иван Новиков - Золотые кресты
— Я не покину тебя, — сказала Татьяна, встав, чтобы уйти. — Я никогда тебя не покину.
На руке ее слабо блестело кольцо, я только теперь увидел его и инстинктивно наклонился — проститься.
— Да, пусть оно снова будет с тобой. — Татьяна вздохнула. Я не знала сама, когда шла сюда… Но я остановил ее движение.
— Погоди, — сказал я, — не отдавай. Пусть оно останется у тебя. Я не достоин еще.
Наклонясь, Татьяна подняла и меня и, крепко касаясь пальцами, перекрестила в ответ.
— И ты меня, — тихо сказала она. Я стоял, опустив свои руки.
— И ты меня, — повторила она.
— Я не могу.
Она поняла, но с настойчивостью, не переставая глядеть прямо в глаза, сложила сама мои пальцы.
— Надо, — сказала она. — Всему должно быть искупление. И я сама как сообщница. Может быть, Божия Матерь нас и простит…
Так мы расстались. Слезы стояли у меня на глазах: может быть, Божия Матерь нас и простит..
Уже у ворот я попросил ее снова запереть дверь на замок. Она обняла меня, но не поцеловала, а крепко прижалась лицом к моим щеке и виску. Я склонился лицом к холодным доскам и долго слушал шаги ее по невысокой траве.
И так Татьяна вернула мне жизнь. Ее посещение было последним звеном, разрешающим и замыкающим в странной моей истории жизни. И кажется мне, что-то в ней есть, в этой истории — предостерегающее.
С тех пор прошло уже около полутора месяцев — о, далеко не радостных! Но ценой преступления и благодатью любви, все покрывающей, как купол небес грешную землю, я снял какой-то зарок, мертвую петлю над моею душой… Временами я думаю даже, не себе в оправдание, а вообще размышляя о жизни людской: нет, я не убил Аграфену, ибо убить человека, душу бессмертную в нем, не может, не властно и само Божество. Жизнь везде и во всем, быть может, и в самой смерти… Я жду суда над собой без страха и с радостью, и чем тяжелей будет мое наказание, тем с большей любовью прильну к дорогой узкой руке, где ждет меня мое золотое колечко. Я хочу быть достойным его. Мне надо, я жажду теперь одного — оправдать то ощущение полной, найденной жизни, которая неумолчно, вопреки всему, пульсирует отныне во мне. Веря и в будущее, в неумираемость духа, я только теперь впервые — здесь, на земле, окончательно.
Боже мой, может быть, это безумие, но я благодарю Тебя: Ты существуешь, и мир дышит Тобой. О, жизнь! Не понятие только, не отвлечение, как дорого ты достаешься и как благословенна, благословенна ты! А затем — судите меня…
* * * Автор этих записок нигде не называет себя. Я не без труда разобрал его рукопись, случайно попавшую ко мне с книжным хламом от одного знакомого букиниста. Мне удалось, однако, установить имя автора. Дело NN разбиралось в одном из окружных провинциальных судов года три с половиной назад; он был приговорен к четырем годам каторги. И самая рукопись, не знаю — читанная ли на разбирательстве дела, попала на рынок, видимо, по случайности, из судебного архива. Татьяна была на суде; она последовала за осужденным.
Рукопись эта передается в печать с согласия автора, с которым я снесся; заменены лишь имена.
Из письма ко мне N я узнал между прочим — и об этом мне хочется здесь приписать, — что у него есть двухлетняя девочка, дочка Татьяны; зовут ее Груней.
1912–1913 гг. Илъково — Москва.
ГАРАХВЕНА Гарахвена, принц индийский, родился в России, в глухой деревушке Сухаревке, Мценского уезда. Собственно, была она девочка, дочь Рыжего Никиты, бедняка, а прозвали ее так барышни Крутицкие, дочки помещика. Были они большие выдумщицы, фантазерки.
Звали дочку Никиты Грушей, Грунею, Аграфеной, но бабушка Маланья кликала ее, как большую, Гарахвеной, а Таня Крутицкая, золотоволосая, подхватила, и все сообща, по вдохновению, короновали ее в принцы индийские: на небольшой, с приподнятым затылком головке торчали всегда у нее, как спала, космы рыжих коротких волос, похожих на перья; да и самое имя — разве не было в нем явно чего-то экзотического?
Крутицкий-отец, домосед и затворник, посмеялся веселью своей детворы, но когда увидал знаменитого принца, копавшегося на заднем дворе с кухаркиной девочкой Настей, то крутые морщины на седоватых висках круто зажали темную проволоку круглых роговых очков, шедшую за ухо: какой уж там принц! Груня была не то чтобы вовсе горбатенькой, но угловатые голодные плечи ее и спина падали слишком отвесно, а ручки были так худы, как у тех, десятилетиями недоедающих индусов, картинки которых помнил он в «Ниве» и сам, еще с отроческих своих лет. Напомнила она Крутицкому скорее горбатенького, полупросохшего от помой из опрокинутой шайки, подростка-цыпленка. Однако же глазки у Груни были голубые, и овал лица нежен.
Принца зазвали раз в дом, и с тех пор он прижился.
II Было Тане, золотоволосой, в ту пору одиннадцать лет, розовой Лене кончался девятый, а младшая — Ирина была ровесницей принца, и обе вместе едва набирали семь: была Ирина Крутицкая такою же голубоглазою девочкой и несколько грустной. По целым часам обе они могли не промолвить ни слова, копались в песке, с прилежанием разбирали игрушки. Толстенький крепышок, Настя Прасковьина, бывало, одна единолично верховодила Груней, но когда обе мечтательницы соединились, стало ей скучно с ними до слез, и она была почти рада, что теперь и ее самое отправила мать на трудовую крестьянскую выучку: чуть свет — с пастухами на выгон!
Итак, это было девичье царство — веселое, шумливое, неистощимое на выдумки, когда собирались все вместе. Из мужчин, впрочем, был и еще один, кроме отца: таинственное маленькое существо, в деревянной, с высокими сплошными стенками кроватке, той самой, в которой по очереди перебывали и сестры; существо это тихо попискивало и урчало, как котик, у материнской сладкой груди, звали его звучным именем — Лев.
Жили Крутицкие попросту, были небогаты; земли шестьдесят десятин, домик в три комнаты, а через холодные сени с чуланами — таких же размеров кухня, людская. Но был в этом именьице лес по оврагу, изрытому мочежинками, сад со сладкими разносортными яблоками, душистыми грушами, с целой куртиною вишен, тинистый, с сонными карасями пруд, амбары и рига, скотный и сеновалы; впереди двухоконного дома разбит палисадник, в нем розы и георгины по осени, пионы. Летом в детском распоряжении было еще одно помещение, оно примыкало непосредственно к саду; это были три сруба под одну общую крышу: в одном мука, кладовая, висели окорока, в среднем конюшня, а третий назывался просто «амбар», он-то и был в нераздельном детском владении, милым летним местечком.
И все это обширное царство открылось маленькой Груне, царство грибное и ягодное, таинственные кладовые с запахом мышей и ветчины, душистая возня на сеновале, медовые розговены со свежим куском черного хлеба и тысячи всяких событий и происшествий, полнящих детскую совместную жизнь; были у них и свои особые празднества, свой на них ритуал.
III Первым из них для Груни пришлись мушиные похороны, давно отмеченные Танею на календаре — в первый день сентября.
Еще накануне найдено было двенадцать усопших мух; на ночь их положили на белом бумажном листе под образа, и у каждой под головами чуть тронутый осенью, зафиолетившийся листок бересклета. С вечера же из свежих картофелин заготовлены были гроба. Всем ведала Таня; младшие были серьезны, торжественны: печальное торжество, а отчасти и гордость — в первый раз в руках по ножу! Только веселая розовощекая Лена не изменила себе, болтала без умолку и притом всякий вздор, явно не подходящий:
— А что, если б накрыть их, да в печке поджарить, на маслице… да съесть на могилках. Ведь всегда едят поминальный обед! Вот вкусно-то было бы! Вот радость-то!
Насти Прасковьиной не было, некому было забавницу поддержать, но она и одна не унывала:
— А лапки на завтрак! Соберем мушиных детей, подвяжем салфетки, и так-то накормим!..
Таня священнодействовала; она сама вырезала кресты, никому не доверяла. Один гроб вышел побольше, и на нем она изобразила восьмиконечный крест.
— Это для мушиной любимицы, — сказала она, немного подумав.
Все на нее поглядели.
— А у мух нет ни царей, ни цариц, — разъяснила Таня серьезно, — но у них есть любимицы; их выбирают за доброту.
Воскресный первый день сентября был тихий, погожий. Старшие уехали в церковь, а дети — четверо младших принарядившихся девочек (и Настя на этот раз пастухам изменила) — торжественно за четыре угла несли большой противень, на нем лежало, в зелени и цветах, двенадцать картофельных гробиков, покоивших тела усопших.
Таня золотоволосым первосвященником шла впереди, лицо ее было сосредоточенно, молитвенно; она держала перед собой большую ветвь бересклета, на бородавчатых, узловатых веточках его уже никли не открывшиеся еще, восковою затянутые пленкой сережки; под нею был скрыт осенний их огонь.
Две очень старые, с плакучими до сажени, ветвями березы, с корявою их, глубоко изрытой, мощной корою внизу, а вверху — через ветви — с блеклой небесной лазурью, третья — совсем молодая, с вензелями и числами, и, наконец, огненно пышный кленок — охраняли они, отграничивали мушиное кладбище. Целый ряд холмиков здесь поднимался и тут, в нестрогом порядке.