Роберт Вальзер - Помощник. Якоб фон Гунтен. Миниатюры
Я имел разговор с господином Беньяментой, то есть это он имел со мной разговор. «Якоб, — сказал он мне, — скажи, не кажется ли тебе, что жизнь, которую ты здесь ведешь, очень бедная жизнь, очень, очень бедная? А? Я хочу знать твое мнение. Говори без обиняков». Я предпочел промолчать, но не из упрямства. Упрямства во мне давно никакого не осталось. Но я молчал, словно бы говоря: «Сударь, позвольте мне промолчать. На подобный вопрос я мог бы дать только непристойный ответ». Господин Беньямента внимательно посмотрел на меня и, я думаю, понял, почему я молчу. Так и было, потому что через некоторое время он улыбнулся и сказал: «Не правда ли, Якоб, ты удивлен тому, как лениво и вроде бы отрешенно живем мы здесь, в пансионе? Не так ли? Ведь ты обратил на это внимание? Но я вовсе не хочу подловить тебя на опрометчивом ответе. Я должен тебе кое в чем признаться, Якоб. Я, знаешь ли, считаю тебя умным и порядочным молодым человеком. Можешь в ответ на это дерзить. И еще я испытываю потребность открыть тебе, я, твой директор, желаю тебе добра. И еще одно, третье признание. Странным, невероятным, каким-то стихийным образом ты мне полюбился. Ну вот теперь ты станешь дерзить, не правда ли, Якоб? Не правда ли, ты будешь третировать меня после того, как я открылся? И ты покажешь свой норов? Ведь верно? Верно?» Оба мы, он, бородатый мужчина, и я, мальчишка, смотрели друг другу в глаза. Это походило на внутреннюю борьбу воли с волей. Я уж хотел было открыть рот, чтобы сказать что-нибудь раболепное, но сумел совладать с собой и промолчал. И тут же заметил, что по гигантскому телу директора словно бы пробегает мелкая дрожь. С этого момента между нами как будто возникла какая-то незримая связь, я чувствовал это, не только чувствовал, но и знал. «Господин Беньямента уважает меня», — сказал я себе и вследствие этой, осенившей меня, как молния, мысли я счел приличным и даже необходимым промолчать. Увы мне, если б я сказал хоть слово. Одно-единственное слово низвело бы меня до уровня маленького, забитого воспитанника, в то время как я только что был возведен в сан свободного и достойного человека. Все это в миг открылось моей интуиции, и теперь я знаю, что она не ошиблась. Я вел себя верно… Директор подошел ко мне вплотную и сказал: «В тебе есть что-то значительное, Якоб». Он сделал паузу, и я понял почему. Он хотел видеть, как я себя поведу. Я заметил это, поэтому не шевельнул и бровью, а прямо и неподвижно как истукан смотрел перед собой. Потом мы снова посмотрели друг на друга. В моих глазах была строгость и твердость. Мне бы хотелось смеяться от радости, но я изображал холодность и равнодушие. Но в то же время я видел: он доволен моим поведением. Наконец он сказал: «Ступай, мой мальчик, займись чем-нибудь. Поработай. Или поговори с Краусом. Ступай». Я низко, как и всегда, поклонился и вышел. В коридоре — это входит уже в привычку — я опять остановился и прижался ухом к замочной скважине. Но в комнате было тихо, ничто там не шевелилось. Я тихо и счастливо рассмеялся как идиот, а потом отправился в класс, где в полумраке, выхваченный полосой света от коричневатого абажура настольной лампы, сидел в одиночестве Краус. Я долго стоял на пороге. В самом деле, очень долго, потому что было во всем что-то такое, чего я не мог понять. Чувство было такое, будто я дома. Нет, чувство было такое, будто я еще не родился, будто я погружен в теплые воды утробы. Вокруг теплынь и все расплывается перед глазами, как в море. Я подошел к Краусу и сказал ему: «Слышь, Краус, я люблю тебя». В ответ он пробурчал что-то насчет глупостей. И я быстро ушел к себе. Что теперь? Останемся ли мы друзьями? Друг ли мне господин Беньямента? Во всяком случае, между нами особые отношения, но какие? Не хочу и вникать, запрещаю себе это. Хочу оставаться легким, ясным, незамутненным. Прочь мысли.
Места у меня все еще нет. Господин Беньямента говорит, что ищет. Говорит он это суровым тоном властелина и добавляет: «Что такое? Не терпится? Все будет. Жди!» О Краусе поговаривают, что он скоро уйдет от нас. Уйти — это у нас такое профессиональное смешное выражение. Неужели Краус скоро уйдет? Надеюсь все же, что это лишь слухи, маленькие местные сенсации. И среди нас, воспитанников, в ходу бывают иной раз слепленные из воздуха утки, как в какой-нибудь бульварной прессе. Мир, как я замечаю, всюду одинаков. Между прочим, я снова был в гостях у брата моего Иоганна фон Гунтена, и этот человек отважился вывести меня в общество. Я сидел за одним столом с богатыми людьми и никогда не забуду, как себя вел. На мне был старый, но все еще импозантный сюртук. Сюртуки придают вес человеку и увеличивают его возраст. Вид у меня был, как у человека с двадцатью тысячами годового дохода, самое маленькое. Я говорил с людьми, которые повернулись бы ко мне спиной, ежели бы догадались, кто я. Меня поощряли улыбками женщины, которые, если б им сказать, что я всего-навсего воспитанник пансиона, облили бы меня презрением. А меня удивил мой аппетит. Как славно можно поесть за богатым столом! Я смотрел, как действуют другие, и талантливо подражал им. Отвратительно. Я испытываю нечто вроде стыда, вспоминая, с каким довольным лицом ел и пил там, то есть в их кругу. Никаких изысканных манер я не заметил. Напротив, было видно, что меня принимают за робкого юношу, в то время как, на мой взгляд, меня так и распирало от наглости. Иоганн хорошо ведет себя в обществе. У него легкая и приятная повадка человека, который кое-что значит и знает об этом. Его поведение как бальзам для глаза, который за ним наблюдает. Может, я слишком хорошо отзываюсь о нем? О нет! Я вовсе не влюблен в своего брата, но я пытаюсь смотреть на него объективно. А может, это все-таки любовь? Пусть. Прекрасный вечер провели мы потом и в театре, но не хочу об этом распространяться. Изящный сюртук потом пришлось снять. О, как приятно походить в одежке респектабельного человека, повертеться в ней! Да, да, повертеться! Так оно и есть. Там, в кругу людей образованных, только и делают, что вертятся да прихорашиваются. Потом, приплевшись в пансион, я снова облачился в свой костюмчик воспитанника. Мне нравится здесь, я это чувствую теперь, когда-нибудь буду с тоской вспоминать о заведении Беньяменты, когда-нибудь, когда я стану человеком значительным, но ведь я никогда, никогда не буду человеком значительным, меня прямо-таки бросает в дрожь от моей неколебимой уверенности в этом. Когда-то настигнет меня удар и одним махом покончит со всеми этими смятениями, и с тоской, и с незнанием, с благо- и с неблагодарностью, с ложью и самообольщением, будто что-то знаешь, хотя на самом деле ничего не знаешь об этом мире. Но жить все равно хочется, и все равно как.
Случилось нечто мне непонятное. Пустяк, может быть, которому не следует придавать значения. Я мало склонен предаваться мистике. Поздно вечером, близко к полуночи я сидел один в классе. Вдруг позади меня возникла фройляйн Беньямента. Я не слышал, как она вошла, должно быть, отворила дверь очень тихо. Она спросила меня, что я тут делаю, но таким тоном, что отвечать вовсе не требовалось. Спрашивая, она давала понять, что сама знает. В таких случаях не отвечают. Будто от усталости и от необходимости на что-нибудь опереться, она положила руку на мое плечо. Тут я почувствовал, что весь, целиком принадлежу ей. Принадлежу ей? Да, просто-напросто принадлежу. Я всегда мало доверяю своим ощущениям. Но свою принадлежность фройляйн я ощутил по-настоящему глубоко. Нас что-то объединяло. Хотя, конечно, не до конца. И все же мы в один миг оказались очень близки друг другу. Хотя, конечно, конечно, не до конца. Терпеть не могу, когда люди ничем не отличаются друг от друга. В том, что фройляйн Беньямента и я были совершенно разные люди, для меня не было никаких сомнений. Но в этом и заключалось счастье. Не выношу обманывать самого себя. Всякие награды и привилегии, кои не являются подлинными до конца, для меня все равно что враги. Да, мы люди весьма разные. О чем то бишь я? Выпутаюсь я наконец из этих различий? Внезапно фройляйн Беньямента сказала: «Пойдем со мной. Встань и иди за мной. Я тебе кое-что покажу». Я пошел за ней. Перед моими глазами (перед ее-то, может, и нет) стояла кромешная тьма. «Это внутренние покои», — подумал я, и не ошибся. Дело выглядело так, будто моя любимая учительница решилась показать мне мир, остававшийся дотоле закрытым. Но я должен перевести дыхание.
Поначалу было, повторяю, совершенно темно. Фройляйн взяла меня за руку и весьма любезным тоном произнесла: «Вот, Якоб, так темно будет вокруг тебя. И некто поведет тебя за руку. И ты будешь рад этому и впервые испытаешь благодарность в сердце своем. Не пугайся. Будет еще и светло». Едва она это сказала, как нам в глаза ударил ослепительный белый свет. Перед нами оказались ворота, и мы вошли в них, она впереди, я следом за ней, и очутились в пламени света. Такого значительного, непраздного блеска я в жизни своей еще не видывал и поэтому стоял как оглушенный. Фройляйн, еще более любезная, чем прежде, с улыбкой спросила меня: «Слепит глаза? Попытайся все-таки выдержать. Свет этот — радость, и ее нужно уметь выносить. Ты, конечно, можешь подумать, что свет этот означает твое будущее счастье, но, смотри, что с ним? Свет распадается, исчезает. Так что, Якоб, не надейся на длительное, прочное счастье. Тебя ранит моя откровенность? Терпи. Идем дальше. Нам надо поторапливаться — предстоит еще кое-что увидеть и пережить. Скажи-ка Якоб, ты меня понимаешь? Хотя лучше молчи. Тебе нельзя здесь разговаривать. Думаешь, наверное, что я волшебница? Нет, я не волшебница. То есть немножко поворожить и приворожить я, конечно, умею. Всякая девушка это умеет. Но пойдем же». С этими словами любезная девушка открыла люк в полу, и мы в прежнем порядке спустились в глубокий погреб. Под конец, когда кончились каменные ступени, мы ступили на мягкую, влажную землю. Чувство было такое, будто мы опустились к самому центру земного шара, настолько глубоким одиночеством веяло отовсюду. Мы шли по длинному мрачному ходу, когда фройляйн Беньямента сказала: «Теперь мы под сводами нищеты и лишений, а поскольку ты, милый Якоб, скорее всего будешь всю свою жизнь беден, то постарайся уже теперь привыкнуть к царящей здесь темноте и к холодному резкому запаху. Не пугайся и не сердись. Бог ведь и здесь, он повсюду. Нужно учиться любить и пестовать необходимость. Поцелуй мокрую землю подвала, прошу тебя, сделай это. Тем самым ты дашь зримое доказательство того, что охотно подчиняешься печали и мраку, которые, как видно, составят основу твоей жизни». Я послушался, опустился на холодную землю и с глубоким чувством припал к ней, отчего меня бросило сначала в холод, а потом в жар. Мы пошли дальше. О, эти путы нищеты и страданий казались мне бесконечными, — по-видимому, они и были таковыми. Секунды длились как целая жизнь, а минуты превращались в столетия. Наконец мы достигли какой-то суровой стены и фройляйн сказала мне: «Поди, поцелуй стену. Это Забота. Она всегда будет возвышаться перед твоими глазами, и ты глупо поведешь себя, если ее возненавидишь. Нет, неподдающееся, неумолимое нужно пытаться смягчить. Поди, попробуй». Я быстро, в какой-то лихорадочной спешке подошел к стене и бросился ей на грудь. На каменную грудь. И стал говорить ей нежные слова, почти шутить с ней. Но она осталась, конечно, неподвижной. Конечно, то была комедия, которую я разыгрывал своей учительницы ради. Правда, комедия — это не так уж и мало. И мы оба улыбались, она, маэстро, и я, ее недалекий ученик. «Идем, — сказала она, — теперь мы можем позволить себе немного свободы, немного движения». И с этими словами она коснулась маленькой белой знакомой указкой стены, и кошмарный подвал сразу исчез, и мы очутились на какой-то гладкой, скользкой, открытой площадке то ли из льда, то ли из стекла. Мы скользили по ней как на чудесных коньках, и танцевали, ибо она ходила волнами под нашими ногами. Это было восхитительно. Никогда не видел я ничего подобного и радостно воскликнул: «О, как чудесно!» А над нами на странном, бледно-голубом и в то же время как будто темном небе мерцали звезды, и застылый месяц сияя взирал на нас, конькобежцев. «Это Свобода, — сказала учительница, — в ней есть что-то морозное, зимнее, долго ее не выдержишь. На свободе нужно непрерывно двигаться, танцевать, как мы здесь с тобою. Свобода холодна и прекрасна. Но только не влюбляйся в нее. Жить с нею можно только считанные месяцы, а потом придется горестно вспоминать. Мы и так слишком долго здесь задержались. Смотри, как постепенно исчезает покрытие под нашими ногами. Теперь, если будешь внимателен, увидишь, как умирает Свобода. В будущей жизни сердце твое не раз вздрогнет от этой сцены». Едва она это сказала, как мы скатились с веселой освежающей высоты во что-то привычно-тягостное. То был устланный мечтательно дышащими коврами, увешанный картинками со скабрезными сценками маленький и уютный будуар. Очень будуаристый будуар. О таких я давно уже мечтал. И вот один из них был передо мною. С пестрых стен, как ватный снег, стекала вниз нежная музыка, ее почти можно было видеть, звуки кружились вихрем, как снежинки. «Отдохни здесь, — сказала учительница. — Скажешь сам, когда почувствуешь себя бодрым». Мы оба улыбнулись этим загадочным словам, и хотя душу мою стесняла какая-то осторожная робость, я немедля растянулся на одном из ковров будуара. Рот мой непроизвольно открылся, и откуда-то сверху в него опустилась сигарета с необыкновенно тонким ароматом, и я закурил. В руках сам собой оказался роман, и я стал листать его. «Это не для тебя. Не читай таких книг. Вставай. Пойдем-ка лучше. От размягченности прямой путь к бездумности и жестокости. Слышишь ли раскаты сердитого грома? То дает знать о себе Беспокойство. Ты наслаждаешься здесь покоем. Но скоро настигнет тебя Беспокойство и как дождь обрушится на тебя Сомнение. Пойдем. Нужно смело идти навстречу неизбежному». Так говорила учительница. И едва она произнесла эти слова, как меня уже подхватил густой и крайне неприятный поток сомнения. Все больше и больше впадая в отчаяние, я даже не осмеливался оглянуться, чтобы удостовериться, здесь ли она еще. Нет, учительница, волшебница, заклинательница всех этих чудес и превращений исчезла. Я плыл в одиночестве. Хотел закричать, но сразу же понял, что захлебнусь, если открою рот. Проклятое беспокойство. Я плакал, сожалея о том, что предался уюту и неге. Как вдруг я снова очутился в пансионе Беньяменты, в темном классе. Фройляйн Беньямента еще стояла за моей спиной и гладила меня по щекам, но так, будто она утешала не меня, а себя. «Она несчастна», — подумал я. Тут вернулись с прогулки Краус, Шахт и Жилинский. Фройляйн поспешно отняла свою руку и ушла на кухню дать им поесть. Приснилось мне все это? Но зачем думать о грезах, когда можно поесть? Бывает, что страшно хочется есть. Набрасываешься тогда на любую еду, как голодный подмастерье, и чувствуешь себя не цивилизованным, а совершенно первобытным человеком.