Михаил Салтыков-Щедрин - Мелочи жизни
И затем ухватывал жирными пальцами его за нос и комкал.
– И кабы я в чем-нибудь был причинен! – негодовал Гришка, – ну, тогда точно… ну, стою того, так стою… А то, поверите ли, всякий мальчишка-клоп, и тот норовит дать тебе мимоходом туза! Спросите: за что?!
Как я уже сказал выше, ко мне он ходил часто. Сначала посидит в стряпущей с прислугой, а потом незаметно проберется в мою комнату и стоит, притаившись, в дверях, пока я сам не заговорю.
– Ну, что новенького? – спросишь его.
– Да вот, работишки бы…
– Рад бы, да нет.
– Я и сам думал, что нет. Прислали бы, кабы была. А как бы я живо! Да что, сударь, я пожаловаться вам хочу…
И начнет, и начнет. И почти всегда битье составляло главную тему его россказней. Таким образом, помаленьку, урывками, рассказал он мне свое горевое житье с самых младенческих лет.
– Вы как думаете, кто был мой отец? – говорил он, – старшим садовником он был у господина Елпатьева. Кабы вина не пил, так озолотил бы его – вот какой это был человек! Какие у нас ранжереи были! сколько фрухтов, цветов! И все он причиной. Бывало, призовет его барин: "Чтоб были у меня, Дементьич, на Ивана-крестителя – он 24-го июня именины праздновал – персики!" И были-с. Большая, сударь, тут наука нужна. Раньше ставни в ранжерее открыть, раньше протапливать начать, да чтобы не засушить или не залить – вот тогда и будут ранние персики! А потом барыня Наталья Кирилловна призовет: "Чтоб были у меня 26-го августа вишни!" И были-с! У других об вишнях уж и забыли, а у нас Дементьич в конце августа, бывало, подаст столько, что господа съедутся да только ахают. Отца-то моего у господина Елпатьева князь один торговал, тысячу рублей посулил да поваренка в придачу, – так барин даже на такие деньги не польстился. А теперь вот и даром пришлось отпустить…
– Так отчего же бы старику не остаться у прежнего помещика?
– И сами теперь об этом тужим, да тогда, вишь, мода такая была: все вдруг с места снялись, всей гурьбой пошли к мировому. И что тогда только было – страсть! И не кормит-то барин, и бьет-то! Всю, то есть, подноготную разом высказали. Пастух у нас жил, вроде как без рассудка. Болонa у него на лбу выросла, так он на нее все указывал: болит! А господин Елпатьев на разборку-то не явился. Ну, посредник и выдал всем разом увольнительные свидетельства.
– А били-таки вас?
– Это так точно-с. Да ведь и теперь, вашескородие, управа-то на нашего брата одна… По крайности, как были крепостные, так знали, что свой господин бьет, а нынче всякий, кому даже не к лицу, и тот тебе скулу своротить норовит. А сверх того, и голодом донимают: питаться нужно, а работы нет. Ушел бы в Москву, да куда я со стариками, с своей слабостью, там поспел! Мы уж и сами потом хватились, что не про всех местов припасено, – да поздно. Шибко рассердился тогда Иван Савич на нас; кои потом и прощенья просили, так не простил: "Сгиньте, говорит, с глаз моих долой!" И что ж бы вы думали? какие были «заведения» – и ранжереи, и теплицы, и грунтовые сараи – все собственной рукой сжег! "Не доставайся, говорит, ни черту, ни дьяволу!" А наконец велел заложить коляску, забрал семейство – только его и видели!
– Вы-то сами где жили, когда объявили волю?
– Я в Москве по оброку ходил. Да что моя, сударь, за жизнь – только слава! С малых лет все в колотушках да в битье. Должно быть, несуразный я отроду вышел, что даже отец родной – и тот меня не жалел. Матушка еще поначалу сколько-нибудь снисходила, а потом и она – видит что все бьют, – и она стала бить. Оттого и росту у меня настоящего нет. Сколько раз меня господин Елпатьев в рекруты ставил – не принимают, да и шабаш! Приказчик у нас был, – так тот, бывало, позеленеет весь, как меня из рекрутского присутствия обратно привезут, и первым долгом – колотить. – За что ж, мол, вы, Ефим Семеныч, меня бьете? Разве я причинен? Я даже с радостью в солдатах послужить готов! – "Тебя-то, говорит, не бить! да тебя, как клопа, раздавить нужно!"
Высказавши все это, он на минуту закручинится и опять начнет:
– А я все-таки барскую ласку помню. Понадобится, бывало, барину новая пара или барчукам мундирчики новые – сейчас: выписать из Москвы Гришку! И шью, бывало, месяц и два, и три, спины не разгибаю, покуда весь дом не обошью. Со всяким лоскутком всё ко мне: даже барыня: "Сшей, Гришка, мне кальсоны!" – и не стыдилась, при моих глазах примеривала. "Ты говорит, Гришка, и не человек совсем; при тебе и стыдиться нельзя…" Такая, сударь, у нас барыня была – бедовая! верхом по-мужски на лошади ездила! Кончу свое дело, зачтут что следует в оброк, полтинник в зубы на дорогу и ступай на все четыре стороны. А в Москве между тем место твое уже занято. Шляешься неделю-другую, насилу устроишься!
– В чем же тут ласка была?
– Как же, сударь, возможно! все-таки… Знал я, по крайней мере, что "свое место" у меня есть. Не позадачится в Москве – опять к барину: режьте меня на куски, а я оброка добыть не могу! И не что поделают. "Ах ты, расподлая твоя душа! выпороть его!" – только и всего. А теперь я к кому явлюсь? Тогда у меня хоть церква своя, Спас-преображенья, была – пойду в воскресенье и помолюсь.
– Все-таки, по-моему, на воле вам лучше живется!
– Известно, как же возможно сравнить! Раб или вольный! Только, доложу вам, что и воля воле рознь. Теперича я что хочу, то и делаю; хочу – лежу, хочу – хожу, хочу – и так посижу. Даже задавиться, коли захочу, – и то могу. Встанешь этта утром, смотришь в окошко и думаешь! теперь шалишь, Ефим Семенов, рукой меня не достанешь! теперь я сам себе господин. А ну-тко ступай, "сам себе господин", побегай по городу, не найдется ли где дыра, чтобы заплату поставить, да хоть двугривенничек на еду заполучить!
– Неужто до того дошло?
– А как бы вы, сударь, думали? Мудреное это дело – воля! Кабы дали мне волю, да при сем капитал – и я бы распорядиться сумел! А то вышли мы в те поры, дворовые, на улицу; и направо, и налево глядим, а что такое случилось – понять не можем. Снялись со старого места, идем вперед, а впереди-то все не наше, ни до чего коснуться нельзя. Вам, сударь, и денька прожить не приводилось, чтобы в свое время вы не позавтракали, не пообедали, чайку не накушались, – а мы целый месяц Христовым именем колотились, покуда наконец кой-как да кое-как не пристроились.
– Да ведь в таком большом деле и всегда так. Не вы одни терпели, а и крестьяне и помещики…
– Это что говорить! Знаю я и помещиков, которые… Позвольте вам доложить, есть у нас здесь в околотке барин, Федор Семеныч Заозерцев прозывается, так тот еще когда радоваться-то начал! Еще только слухи об воле пошли, а он уже радовался! "Теперь, говорит, вольный труд будет, а при вольном труде земля сам-десят родить станет". И что же, например, случилось: вольный-то труд пришел, а земля и совсем родить перестала – разом он в каких-нибудь полгода прогорел!
– Так вот видите ли! Я и говорю, что не вы одни…
– Только он, не будь прост, сейчас же в Петербург уехал, к тетеньке, да к дяденьке, да к сестрицам – те ему живо место оборудовали. Жалованье хорошее, а впереди ждет еще лучше – живет да посвистывает. Эх, кабы мне кто-нибудь жалованье положил – кажется, я бы по смерть тому человеку половину отдавал…
Вдоволь нажаловавшись, он уходил, с тем чтобы через короткое время опять воротиться и опять начать целую серию жалоб. Видимо, это облегчало его, наполняя праздное время и давая пищу праздному уму. Когда обида составляет единственное содержание жизни, когда она преследует человека, не давая ни минуты отдыха, тогда она, без всякой с его стороны преднамеренности, проникает во все закоулки сердца, наполняет все помыслы. Язык не может произносить иных слов, кроме жалобы, как будто самое формулирование этой жалобы уже представляет облегчение.
– А вот позвольте мне рассказать, как меня в мальчиках били, – говаривал он мне, – поступил я с десяти лет в ученье и с первой же, можно сказать, минуты начал терпеть. Видеть меня никто не мог, чтоб не надругаться надо мной. С утра до вечера все в работе находишься: утюги таскаешь, воду носишь; за пять верст с ящиками да с корзинками бегаешь – и все угодить не можешь. Хозяева ременною плетью бьют; мастера всякие тиранства выдумывают. Бывало, позовет мастер: "Давно я у тебя, Гришка, масла не ковырял!" – поймает это за волосы и начнет ногтем большого пальца в голове ковырять! Голова, уши, нос – завсегда в болячках были… Даже теперь голову ломит и в ушах звон стоит, коли к погоде… И все-таки жив-с!
– Ну, что об этом вспоминать… ведь зажило!
– Нет-с, не зажило, и не может зажить… Ах, кабы мне… вот хоть бы чуточку мне засилия… кажется бы, я…
Он не досказывал своей мысли и умолкал.
– Ничего бы вы не поделали, да и поделать не можете. Вот кабы вы пить перестали – это было бы дельнее.
– И этому я еще в учениках научился. Принесешь, бывало, мастерам полштоф, первым делом: "Цопнем, Гришка!" И хоть отказывайся, хоть нет, разожмут зубы и вольют, сколько им на потеху надобно. А со временем и сам своей охотой начал потихоньку цопать. Цопал-цопал, да и дошел до сих мест, что и пересилить себя не могу.