Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур - Иван Цанкар
У Михова заплетались ноги, выйдя из комнаты на холодный ночной воздух, он чуть не упал. Медленно, шатаясь из стороны в сторону, пересек площадь, направляясь прямо к дому, гордо высившемуся перед ним в сиянии множества огней. Он говорил сам с собой: «Не зря ты ждал, дорогой приятель…»
Но мыслей не было никаких, решимость была показная, пыл тотчас испарился из отяжелевшей, усталой головы, и глаза смотрели мутно, сонно.
Он ступил на порог — от яркого света глазам стало больно.
— Э, куда тебя несет, Михов, ты же пьян! — засмеялся ему в лицо толстый лавочник, выходя из трактира и вытирая потный лоб.
Михов, не отвечая, едва взглянул на него и побрел дальше, шатаясь, сгорбившись, наполовину уже во сне, окруженный мучительными неясными видениями. Он вошел в первую комнату, пошарил сонными, полузакрытыми глазами и не нашел своего заклятого врага; здесь сидели одни крестьяне, громко разговаривали, играли в карты. Его не заметил никто. В следующей комнате, с красными стенами и дорогой мебелью, сидели господа. Михов остановился на пороге, перед красной портьерой. Окинув пьяным взглядом стол, он увидел у окна толстое, лоснящееся от пота лицо портного. Но в тот самый миг, когда все уставились на Михова, в нем произошло что-то непонятное. Он с достоинством снял шляпу, отвесил поклон и улыбнулся.
— Господа! — проговорил он высоким, дребезжащим и прерывающимся голосом.
Оглушительный смех обрушился на него, портной взял стакан и перегнулся через стол.
— Ты пьян, Михов, — на, выпей, это винцо получше будет.
Михов несколько пришел в себя, в голове мелькнуло воспоминание о том, зачем он сюда пришел и что должен сделать. Он шагнул к столу, взял стакан и швырнул его портному в лицо; замахнулся он с такой силой, что всем туловищем упал на стол и залил руки и одежду вином. Портной стоял по другую сторону стола, испуганный и дрожащий; он побледнел, улыбка исчезла с его губ. Вино залило ему все лицо, воротничок и галстук, стакан угодил в лоб, и тонкая струйка крови зазмеилась по левой щеке. Все повскакали, некоторые бросились к портному, доктор промывал ему рану. Михова били и пинали, выталкивали на улицу, но он не чувствовал ничего. В тот миг, когда он увидел перед собой побелевшее лицо портного и кровь, стекавшую по лицу и капавшую на плечо, он совершенно отрезвел. Домой Михов шел быстро, почти бежал, и путь показался ему очень длинным…
В доме еще светилось окно. Францка сидела за столом. Веки ее покраснели от долгого плача. Когда дверь открылась и она увидела мужа, бледного, поникшего, с лицом, изборожденным морщинами, искаженным болью, увидела его глаза, робкие, как бы просящие о пощаде и милосердии, она быстро встала и подошла к нему.
— Я обманул тебя, Францка, прости меня. Дай тебе бог счастья… я больше не могу…
Он выпустил ее руку и хотел уйти.
— Куда ты, Тоне?
— Пусти меня, Францка, прости меня!
Михов заикался, все тело охватила слабость, он держался за косяк, чтобы не упасть.
Францка крепко взяла его за руку, заперла дверь, сняла с него шляпу и повела к кровати, как ребенка…
С этого вечера жизнь их изменилась — с той минуты, когда ей почудилось, будто она ведет к кровати слабого, боязливого, нуждающегося в помощи ребенка, Францка почувствовала, что на плечи ее легло страшное, тяжкое бремя, пригнувшее ее почти до земли, ощутила себя матерью и защитницей, и это сознание было страшным и сладким.
Михов лег и тотчас заснул, а Францка всю ночь простояла у постели на коленях, прижимаясь лбом к стиснутым рукам.
Жилье Миховых было хорошо обставлено и просторно. Большая комната служила мастерской; напротив двери висело длинное зеркало в золоченой раме. По стенам — изображения святых, в углу огромная печь, выложенная зелеными изразцами, близ печи две кровати с высоко взбитыми перинами, застланные белыми покрывалами, на подоконниках цветы. В пристройке, которая была пониже комнаты и имела только одно окно, лежал Михов-отец, полуслепой старик, уже два года не встававший с постели. Последнее время он был раздражителен и капризен, все время стонал, и, если на его зов никто не приходил, начинал хныкать и плакал, как капризный ребенок.
— Забыли обо мне, потому что я не могу на вас больше работать; уж лучше заройте меня живьем, чтобы конец пришел!
Францка самоотверженно возилась с ним, и он ее полюбил.
В конце концов он уверовал в нее, как в мать, совершенно по-детски. Свекру казалось естественным, чтобы каждое его желание — капризное желание больного — исполнялось, и для него было страшным ударом, когда однажды Францка не принесла ему вина, потому что в доме не нашлось ни гроша. Он плакал так, что слезы градом катились по щекам, а Францка стояла у постели в полной растерянности. Старик все больше слабел, с кровати на кровать его приходилось таскать на руках, и Францке, хоть она и стыдилась этого чувства, были противны мертвые члены, покрытые дряблой, серой кожей. И кормить его надо было с ложки, так как руки у него тряслись и суп проливался на подбородок и рубашку.
Михов пока зарабатывал столько, что на жизнь хватало, но старик, хоть и ослеп наполовину и впал в детство, понимал, что все идет под гору, что постепенно надвигается нечто страшное, и мертвые белые глаза его широко раскрывались, немой ужас был в них: «Только бы ты была здесь, Францка… не уходи из комнаты, Францка!»
Но Францка сама боялась жизни. Едва она вступила в нее, как в первый же вечер, когда она стояла в сенях в своем подвенечном платье, с венком на голове, судорожно держась за косяк, чтобы не упасть от слабости и необъяснимого страха, — в первый же вечер развеялись все мечты и все надежды рухнули, словно кто-то вдруг показал ей в тот миг все ее жалкое будущее. Точно сон, бесследно миновало то время, когда ясными осенними ночами они шептались под каштаном о жизни, которая вот-вот наступит, и голоса были полны нежности, доверия и упования. Точно сон… В ту ночь, когда он пришел домой весь дрожащий и бледный, Францка приняла на свои плечи тяжелое бремя, такое тяжелое и страшное, что она шаталась под ним. Тяжко было это бремя, ибо в тот час, когда она приняла его на себя, она навсегда простилась со всеми заветными мечтами, с последними остатками детского ожидания, которые еще жили в потаенном уголке сердца. Началась жизнь, и была она сумрачной, безрадостной,