Марсель Пруст - У Германтов
– Ты, должно быть, очень устал и вместе с тем очень возбужден! – сказала виконтесса де Марсант сыну, подошедшему поздороваться с де Шарлю.
В самом деле, взгляд Робера временами словно нырял в самую глубину, а затем тотчас же всплывал на поверхность, как доставший дно пловец. Этим дном, причинявшим Роберу, когда он его касался, такую боль, что он тотчас же всплывал, хотя мгновение спустя опускался вновь, была мысль о разрыве с любовницей.
– Ничего, – прибавила мать, гладя его по щеке, – ничего! Я так рада видеть моего мальчика!
Но эта ласка, как видно, раздражала Робера. Виконтесса де Марсант увела сына в глубину гостиной, в укромный уголок, где на фоне желтого шелка кресла Бове выделялись фиолетовой своей обивкой, точно лиловые ирисы среди лютиков. Г-жа Сван, оставшись одна и поняв, что я – приятель Сен-Лу, поманила меня к себе. Не виделись мы с ней давно, и я не знал, о чем с ней говорить. Я не упускал из виду моего цилиндра, лежавшего на ковре вместе с другими, но меня разбирало любопытство: чей это цилиндр, на подкладке которого буква «Г» увенчана герцогской короной, хотя это и не цилиндр герцога Германтского? Я знал всех гостей наперечет, и мне казалось, что ни у кого из них такого цилиндра быть не может.
– Какой милый человек маркиз де Норпуа! – указывая на него, сказал я г-же Сван. – Хотя Робер де Сен-Лу назвал его «ехидной», но…
– Он прав, – возразила г-жа Сван.
Заметив, что мысли ее сосредоточены на чем-то таком, что она от меня скрывает, я пристал к ней с расспросами. Г-жа Сван, быть может, довольная создавшимся впечатлением, что кто-то очень ею интересуется в этом салоне, где она почти никого не знает, отвела меня в сторону.
– Вот что, наверно, имел в виду Сен-Лу, – заговорила она, – только вы ему не передавайте: он подумает, что я болтушка, а я очень дорожу его мнением, вы же знаете, что я «очень порядочный человек». На днях Шарлю обедал у принцессы Германтской; не знаю почему, заговорили о вас. Де Норпуа сказал, – это, конечно, чепуха, сейчас же выкиньте это из головы, никто не придал его словам никакого значения, все знают, что для красного словца он не пожалеет родного отца, – он сказал, что вы – полуистеричный льстец.
Я уже когда-то описывал свое изумление, вызванное тем, что приятель моего отца, маркиз де Норпуа, мог так говорить обо мне. Но в еще большее изумление я пришел, узнав, что то, что я с таким волнением в былое время говорил о г-же Сван и о Жильберте, дошло до принцессы Германтской, а между тем я думал, что она понятия обо мне не имеет. Все наши поступки, наши слова, наш образ действий отделяет от «света», от людей, к которым они не имеют непосредственного отношения, среда, чья проницаемость беспрестанно меняется и остается для нас загадкой; зная по опыту, что важные вещи, которые нам хотелось бы как можно скорее сделать общим достоянием (вроде моих славословий г-же Сван, которую я прежде расхваливал всем и каждому, по любому поводу, в надежде, что из стольких добрых семян хоть одно да взойдет), в одно ухо влетают, в другое вылетают, – часто именно оттого, что мы так страстно желаем их распространения, – мы, естественно, бываем весьма далеки от мысли, что какое-нибудь случайное наше замечание, которое мы и сами-то давно забыли, иной раз даже и не сделанное нами, а из-за несовершенства преломления возникшее одновременно с замечанием иного рода, беспрепятственно проделывает огромные расстояния, – в данном случае, до принцессы Германтской, – и на празднике богов над нами же еще и посмеются. То, что мы храним в памяти о нашем поведении, остается неизвестным самому близкому нам человеку; те же наши слова, которые мы сами забыли или даже которых мы никогда и не говорили, обладают способностью вызывать неудержимый смех чуть ли не на другой планете. Представление, которое складывается у других о наших делах и поступках, так же мало похоже на наше собственное представление о них, как рисунок – на неудачный оттиск, где вместо черного штриха мы видим пустое пространство, вместо белой полосы – какие-то непонятные линии. А бывает и так: что-то на оттиске не вышло, мы же несуществующую эту черту приписываем себе в силу самолюбования, тогда как то, что представляется нам прибавленным, является нашим свойством, но таким неотъемлемым, что мы его не замечаем. Таким образом, этот особый оттиск, который мы считаем совершенно непохожим, в иных случаях отличается верностью рентгеновского снимка – верностью, разумеется, не очень для нас лестной, но зато глубокой и полезной. Однако мы вполне можем и не узнать себя на верном снимке. Кто улыбается, увидев в зеркале красивое свое лицо и красивое телосложение, тот, если показать ему рентгеновский снимок, на котором видны четки костей, будто бы представляющие собой его изображение, решит, что это ошибка, как решит посетитель выставки, прочитав в каталоге под номером портрета молодой женщины: «Лежащий верблюд». В этом несходстве нашего образа, созданного нами самими, с созданным кем-нибудь другим мне позднее пришлось убедиться на примере людей, живших безмятежной жизнью среди коллекции снимков, которые они сделали сами с себя, между тем как вокруг кривлялись хари, кривлялись чаще всего незримо, и лишь по временам случай, показав им эти хари, говорил: «Это вы», и тогда они столбенели от ужаса.
Несколько лет назад я был бы счастлив сказать г-же Сван, «по какой причине» я был нежен с маркизом де Норпуа, так как этой «причиной» являлось желание с ней познакомиться. Но теперь у меня этого желания не было – Жильберту я разлюбил. Но и слить г-жу Сван с «дамой в розовом» мне не удавалось. Вот почему я заговорил о женщине, которой были заняты мои мысли сейчас.
– Вы видели герцогиню Германтскую? – спросил я г-жу Сван.
Герцогиня ей не кланялась, и она притворялась, будто герцогиня ее не интересует – настолько, что она даже не замечает ее присутствия.
– Не могу вам сказать, я этого не осмыслила, – щегольнув книжным словом, с недобрым выражением лица ответила г-жа Сван.
Мне, однако, хотелось разузнать не только про герцогиню Германтскую, но и про ближайшее ее окружение, и, подобно Блоку, проявив бестактность, какую обнаруживают люди, которые, беседуя, заботятся не о том, чтобы произвести приятное впечатление, но – с эгоистической целью – о том, чтобы выяснить интересующие их вопросы, я, силясь представить себе яснее жизнь герцогини Германтской, начал расспрашивать маркизу де Вильпаризи о г-же Леруа.
– Да, я про нее слыхала, – с напускным пренебрежением ответила маркиза, – она дочь крупного лесопромышленника. Теперь она бывает в свете, но, сказать по правде, я слишком стара, чтобы завязывать новые знакомства. На своем веку я знавала таких интересных, таких милых людей, что знакомство с госпожой Леруа, право, ничего мне не даст.
Виконтесса де Марсант, исполнявшая обязанности фрейлины маркизы, представила меня князю, а вслед за ней ему же представил меня, рассыпавшись в похвалах, маркиз де Норпуа. Сделал он мне эту любезность то ли потому, что она его ни к чему не обязывала, так как меня уже представили до него, то ли потому, что, по его мнению, даже знатный иностранец неважно знает французские салоны и, пожалуй, подумает, что ему представили молодого человека из высшего света, то ли чтобы воспользоваться одним из своих преимуществ, а именно – весом посла, а может быть, чтобы из любви к старине воскресить в честь князя лестный для его сиятельства обычай, требовавший, – в том случае, если кого-нибудь представляли сиятельной особе, – двух поручителей.
Нуждаясь в том, чтобы де Норпуа подтвердил, что то, что она не знакома с г-жой Леруа – это для нее не потеря, маркиза де Вильпаризи обратилась к нему:
– Ведь правда, господин посол, госпожа Леруа неинтересна, что она гораздо ниже тех, кто бывает здесь, и приглашать мне ее не стоило?
То ли желая показать, что у него на все свои взгляды, то ли от усталости маркиз де Норпуа ограничился поклоном, почтительным, но ничего не выражающим.
– Маркиз! – со смехом сказала де Вильпаризи. – Какие бывают смешные люди! Вообразите, сегодня у меня был с визитом один господин, и он меня уверял, что ему приятнее целовать мою руку, чем руку молодой женщины.
Я сразу догадался, что это Легранден. Маркиз де Норпуа усмехнулся и едва заметно подмигнул, словно речь шла о таком естественном вожделении, что сердиться на того, кто его испытывает, невозможно, почти что о завязке романа, который он готов простить, даже поощрить с извращенной снисходительностью Вуазенона.[259] или Кребийона-сына[260]
– Руки многих молодых женщин не сумели бы сделать то, что передо мной, – вмешался князь, указывая на начатые акварели маркизы де Вильпаризи.
Он спросил, видела ли маркиза цветы Фантен-Латура[261] на недавно открывшейся выставке.
– Первоклассная работа чудного художника, как теперь принято выражаться – тонкого мастера, – высказал свое мнение де Норпуа, – и все-таки я нахожу, что его цветы проиграли бы рядом с цветами маркизы де Вильпаризи, у маркизы окраска выразительнее.