Эжен Сю - Парижские тайны. Том II
Я ведь слепой… И мои мысли принимают определенную форму, обрастают плотью, и они непрестанно предстают передо мною такими, будто я их вижу, будто могу пощупать руками… Они воссоздают черты моих жертв. Да если бы мне и не снился этот жуткий сон, все равно мой рассудок, который постоянно погружен в воспоминания, был бы помрачен этими видениями… Без сомнения, когда ты лишен зрения, преследующие тебя, как наваждение, мысли возникают в мозгу точно живые образы… Однако… иногда, когда я, охваченный страхом, покорно взираю на эти призраки… мне начинает казаться, что грозные видения вроде бы немного жалеют меня… Они расплываются, меркнут и исчезают… И тогда мне чудится, будто я просыпаюсь после кошмарного сна… Но я ощущаю себя таким слабым, таким подавленным, таким разбитым… И ты, пожалуй, не поверишь… да еще вдобавок рассмеешься, Сычиха, я плачу… Слышишь? Я плачу… Чего же ты не смеешься? Смейся же… Смейся!..
Из груди Сычихи вырвался сдавленный и глухой стон.
— Да, — продолжал Грамотей, — я плачу, потому что я мучаюсь… И ярость тут не поможет. Я говорю себе: «Завтра, и послезавтра, и всегда я буду во власти тех же самых бредовых видений и того же самого мрачного уныния…»
Какая невыносимая жизнь! Ох, какая невыносимая жизнь!
Ох, отчего я не предпочел смерть, почему я согласился, чтобы меня заживо погребли в этой бездне, которую постоянно углубляют мои собственные мысли! Слепой, одинокий, лишенный свободы… Кто и что может отвлечь от терзающих меня угрызений совести? Никто… ничто… Когда призраки ненадолго перестают проноситься взад и вперед по черной завесе, стоящей у меня перед глазами, начинаются другие муки… Это раздирающие душу мысли. Я говорю себе: «Останься я честным человеком, я бы сейчас был на свободе, я жил бы спокойно и счастливо, окруженный любовью и уважением своих близких… А вместо того я слеп и посажен на цепь в этом подземном узилище, я весь во власти моих прежних сообщников».
Увы! Сожаление об утраченном счастье — это первый шаг к раскаянию.
А когда к раскаянию присоединяется сознание искупления, жестокого и страшного искупления… которое переворачивает всю твою жизнь, превращая ее в бесконечную бессонницу, наполненную галлюцинациями, несущими возмездие, или размышлениями, исполненными отчаяния… тогда, быть может, человеческое прощение приходит на смену угрызениям совести и жажде искупления.
— Остерегись, старик! — закричал хромой мальчишка. — Ты повторяешь слова из чужой роли, из роли господина Моэссара… Мы их уже слыхали! Слыхали!
Но Грамотей не стал даже прислушиваться к выкрику сына Краснорукого.
— Тебя удивляет, что ты слышишь от меня такие речи, Сычиха? Продолжай я упиваться воспоминаниями о своих кровавых преступлениях или о жизни на каторге, во мне так и не произошла бы столь благодетельная перемена. Я это хорошо понимаю. Но о чем мог я думать, когда сидел здесь, слепой, одинокий, терзаемый угрызениями совести, которые оживали во мне? О новых преступлениях? Но как их совершить? О побеге? Но как его осуществить? Ну, а если бы мне даже удалось бежать… куда бы я пошел?.. Что бы стал я делать, очутившись на воле?
Нет, отныне мне предстоит жить вечно в полном мраке, жить, мучась раскаянием и терзаясь из-за страшных, ужасных призраков, которые преследуют меня…
И тем не менее все-таки… слабый луч надежды… вдруг пронизывает окружающий меня мрак… минутный покой утишает мои страдания… Да… порою мне удается заклясть преследующих меня призраков, противополагая им воспоминания о моем честном и мирном прошлом, обращаясь мыслью к первой поре моей молодости, к моему детству…
Видишь ли, по счастью, даже самые закоренелые преступники могут, по крайней мере, припомнить несколько прожитых ими мирных лет, когда они еще ни в чем не были повинны, и они могут противопоставить эти годы своим последующим годам, преступным и кровавым. Ведь никто не рождается злодеем… Даже люди самые порочные в детстве были еще чистыми и даже добрыми… они тоже знали сладостные дни, свойственные этому волшебному возрасту… Так что я, повторяю тебе, ощущаю горькое утешение, говоря себе: «Ныне я окружен всеобщим отвращением и ненавистью, но ведь было такое время, когда и меня любили, когда обо мне заботились, ибо я был добр и никому не причинял вреда…»
Увы! Когда мне это удается… я мысленно обращаюсь к далекому прошлому… ведь только в воспоминаниях о нем я нахожу некоторое утешение…
Последние слова Грамотей произнес гораздо менее грубым и резким тоном; этот неукротимый человек был, казалось, сильно взволнован. Затем он прибавил:
— Видишь ли, все эти мысли так благотворно влияют на меня, что ярость моя проходит… мужество… сила… стремление покарать тебя слабеет… нет, не стану я проливать твою кровь…
— Браво, старик! Вот видишь, Сычиха, он угрожал тебе понарошку!.. — закричал Хромуля, хлопая в ладоши.
— Нет, не стану я проливать твою кровь, — снова повторил Грамотей, — ведь это было бы опять убийство… а с меня хватит и трех призраков… а потом, как знать?.. Быть может, однажды и ты тоже раскаешься?
Говоря все это, Грамотей машинально чуть-чуть разжал руки, что дало Сычихе известную свободу движений.
Она немедленно воспользовалась этим, схватила кинжал, который спрятала после попытки убить Сару за корсажем, и нанесла сильный удар Грамотею, чтобы избавиться от него.
Злодей испустил пронзительный крик от сильной боли.
Его свирепая ненависть к Сычихе, жажда мести, ярость, все кровожадные инстинкты внезапно пробудились в нем; он пришел в неистовство от этого неожиданного нападения, и ужасный взрыв гнева помутил его разум, который и так был поколеблен всем пережитым.
— Ах, ехидна!.. Я почувствовал твой ядовитый зуб! — завопил он голосом, дрожащим от бешенства, изо всех сил стиснув Сычиху, которая надеялась освободиться из его железных объятий. — Ты гнездилась в этом подвале… ползала по нему?.. — прибавил он, уже не помня себя. — Но я сейчас раздавлю тебя… змея или сова… Ты, должно, ждала, когда появятся призраки… Да, да, кровь уже бешено стучит у меня в висках… в ушах стоит звон… голова идет кругом… они, верно, вот-вот появятся… Да, я не ошибся… Ох, вот и они… они приближаются из кромешного мрака. До чего они бледны… а их кровь течет и дымится… Тебя это пугает… ты вырываешься… Ну ладно! Будь спокойна, ты их не увидишь, этих призраков… нет… нет ты не увидишь их… мне тебя жаль… и я ослеплю тебя… И ты будешь, как и л, безглазой…
Грамотей ненадолго умолк.
Сычиха испустила такой чудовищный вопль, что хромой мальчишка подпрыгнул на каменной ступеньке и вскочил на ноги.
Отчаянные вопли Сычихи, казалось, усилили до предела слепую ярость Грамотея.
— Пой… — говорил он приглушенным голосом, — пой, Сычиха… пой свою песнь смерти!.. Ты должна быть счастлива, ты ведь больше не видишь призраков трех убитых нами людей… старичка с улицы Руль… женщины, которую мы утопили… торговца скотом… А я, я их вижу, они приближаются… они прикасаются ко мне… Ох! Как им, должно быть, холодно… Ах!..
Последние проблески разума угасли в этом злодее, их потушил его ужасающий крик, крик буйнопомешанного…
Теперь Грамотей больше ничего не говорил, он больше не рассуждал; он действовал и рычал как дикий зверь, отныне он подчинялся только свирепому инстинкту: он истреблял ради истребления!
В кромешном мраке подвала происходило что-то ужасное.
Оттуда доносился только странный топот, непонятное шарканье, время от времени его прерывал глухой шум, могло показаться, что ящик с костями ударяют о камень, и ящик этот, который пытаются расколоть, подпрыгивает и падает наземь.
И каждый удар сопровождался пронзительными, прерывистыми стонами и дьявольским хохотом.
Потом послышалось предсмертное хрипение… как видно, началась агония.
И после этого не слышно было ни стонов, ни воплей.
Лишь по-прежнему доносился непонятный яростный топот… глухие удары… какой-то хруст…
Но вскоре раздался далекий шум шагов и чей-то голос прозвучал под сводом, ведущим в подвал… В начале подземного прохода вспыхнули какие-то огоньки.
Оцепеневший от ужаса Хромуля, который оказался свидетелем мрачной сцены, разразившейся в подвале, — он при ней присутствовал, хотя и не видел ее, — заметил, что несколько человек с фонарями в руках торопливо спускаются по лестнице. В одну минуту в подвал ворвались несколько агентов сыскной полиции во главе в Нарсисом Борелем, следом за ними туда вбежали солдаты Национальной гвардии.
Хромого мальчишку схватили на первых ступеньках лестницы, ведущей в подвал, он держал в руке соломенную сумку Сычихи.
Нарсис Борель в сопровождении своих помощников первым вошел в подвал, где находился Грамотей.
Все они замерли на месте при виде отвратительного зрелища.