Роберт Уоррен - Потоп
Предвкушение Мексики придавало прелесть долгому лету.
Раз Мексика — дело верное, она витает над ним, сияя и маня, как мечта, он может с головой уйти в здешнюю жизнь, посмотреть на неё по-другому, ощутить её с новой остротой. Раз есть возможность уехать, в нём проснулась нежная жалость ко всему, что он здесь покинет, и даже к тому, кто это покинет. Много лет спустя в Калифорнии раза два или три он испытывал такое же чувство.
Но там, на побережье, он покидал не Фидлерсборо, а женщину. Когда в распорядительном центре его души, в этой комнате с запертой дверью и холодным, как снег, рассеянным светом, принималось решение, что для блага всех заинтересованных лиц надо обрубать концы и подсчитывать убытки, он выходил оттуда с предвкушением нежности и силы, прилива жалости и вожделения, которые он испытает во время прощальной встречи, когда партнёрша, ещё ничего не зная, почувствует какой-то новый оттенок в их отношениях и отзовётся на него так бурно, словно ей посулили нежданную радость. Будто лишь под дамокловым мечом внезапной разлуки она могла проявить предельную искренность, да и он сам, надо признаться, мог быть до конца открытым, только видя нависший меч, которого она не замечала. Для него, во всяком случае, такое ощущение было откровением.
Но он так никогда и не понял, почему в эти минуты предвкушения последней встречи перед ним всегда являлся какой-то образ, связанный с Фидлерсборо, с каким-то пустячным событием того лета, когда они мечтали о поездке в Мексику.
В этом особенном свете, который излучало парящее над ними видение Мексики, и пролетало лето. В конце недели собирались гости. Захаживали и местные жители, приезжали инженеры из Кентукки. Раз в две недели Мэгги проводила у них субботу и воскресенье. Калвин посещал их трижды и в первый приезд с трудом скрыл свою радость, услышав, что в будущем году будет жить здесь с Мэгги вдвоём.
— Чёрт возьми, о чём тут говорить? — сказал Бред. — Ваше с Мэгги дело — нарожать полный дом детишек. Я подумываю, не построить ли нам там, в горах, возле источника, нечто вроде сторожки. Домик, который можно запереть и уйти.
Были у них и водные лыжи, джин с тоником, покер, бридж. Они ловили рыбу, уходили в болота. Иногда просто часами смотрели на Фидлерсборо, словно не могли на него наглядеться перед разлукой.
Они даже работали. Он прилежно писал рассказ, который мог вырасти в роман, она делала наброски на болоте и рисовала Лупоглазого. Задумала написать его портрет. Он приходил в дом, часами сидел на террасе на корточках, лишь иногда протягивая руку за стаканом виски с водой. Машинально обтерев край рукавом, как вытирают носик кувшина, когда его пускают по кругу, он неторопливо отхлёбывал виски, ставил стакан на пол между ног и снова замирал в неподвижности, как лесная протока в тени, не тронутая ветром.
Но вот в начале сентября пришла бандероль. И с той же почтой письмо от Телфорда Лотта. Он писал, что посылает сигнальный экземпляр романа, который выйдет в октябре. И станет, как он предсказывает, событием в мировой литературе. С полным на то основанием, потому что это шедевр выдающегося мастера, который в своём произведении наконец-то нащупал глубочайшую правду отношений человека с другими людьми и сплавил её с трагическим ощущением личной судьбы. Лотт добавил, что такую книгу мог по-своему написать и Бредуэлл Толливер.
Книга называлась «По ком звонит колокол», и написал её Эрнест Хемингуэй.
Бредуэлл Толливер стоял у высокой обочины тротуара перед почтой под навесом из рифлёного железа, держа в одной руке письмо, а в другой нераспечатанную бандероль, и чувствовал, как весь мир — река, равнина за нею, памятник солдату южной армии, здания на Ривер-стрит — всё это вздымается и плывёт в палящем утреннем свете августа. К горлу комом поднималась тошнота. Справа в паху болело, как когда-то давно, в Дартхерсте, когда его лягнули в свалке. Фидлерсборо поднимался и давил ему на грудь, как туман, как капкан. Он не мог дышать.
Он стоял и ненавидел Фидлерсборо.
В течение следующих недель он раз сто брал в руки бандероль и снова откладывал, так и не распечатав. Неделю она пролежала на его рабочем столе, и он не написал ни строчки. Он положил её на камин вместе с другими книгами и бумагами. Она таращилась на него с каминной полки. Он кинул её в стенной шкаф, где валялись старые туфли, болотные сапоги, сигарная коробка с негодными поплавками, и запер дверь.
О работе не могло быть и речи. Читать он не мог. Он стал резок и желчен. Долго бродил по ночам.
Однажды, когда он вернулся около половины третьего ночи и, не зажигая света, стал раздеваться, Летиция спросила его из темноты:
— Милый, скажи, что с тобой происходит?
— Ни черта.
— Знаешь, нас никто не заставляет ехать в Мексику.
— Чёрта лысого, не заставляет! — огрызнулся он, стоя голый в темноте. Чёрта лысого, его не заставляли!
Утром 4 октября от Телфорда Лотта пришёл толстый конверт. Телфорд коротко писал, что в большую критическую статью, копию которой он посылает по секрету, просочились кое-какие сведения. Он знает, что Бреду это будет интересно. Восхищение, уверенность в успехе, привет.
Бред выбросил письмо и непрочитанную статью в корзину. Он крепился до двух часов дня, до конца ленча. Потом вскрыл бандероль с книгой.
Она была толстая — 471 страница. К обеду, в семь часов вечера, он прочёл 185 страниц. Молча поковырял в тарелке, сказал, что ночью будет работать, ему, кажется, пришла одна идея. Направился к двери, остановился. Мысль о том, что её надо поцеловать, была невыносимой. Даже погладить по плечу. Она почему-то казалась причиной всех бед. Он сам не знал почему. Но всё было причиной всего, а она была частью этого всего.
В сущности, она была всего лишь высокой рыжеволосой женщиной лет двадцати семи от роду, которая сидела в зелёном клетчатом ситцевом платье за большим, довольно обшарпанным столом красного дерева и улыбалась ему из-за зажжённых свечей смиренной, недоумевающей улыбкой. Он подошёл и поцеловал её. Другого выхода у него не было.
Он читал у себя в кабинете до половины четвёртого утра, кинулся на кровать, не раздеваясь и не гася света, и проспал до половины девятого. Когда он спустился пить кофе, Летиция уже ушла к себе в мастерскую. Он сел за стол красного дерева, завтрак ему подавала негритянка Сью-Энн, а он испытывал то же, что и в то давнее утро на Макдугал-стрит, когда, поздно проснувшись с горьким вкусом во рту от вчерашней выпивки, политики и самоуверенной болтовни, нашёл её записку, написанную размашистым почерком:
Милый дуралей… Пошла работать — вдруг нашёл стих. Увидимся в 4.30. Ночь была чудная. И сегодня будет чудная. Я тебя люблю.
Л.
P.S. Напиши мне что-нибудь замечательное.
Записка так и стояла у него перед глазами.
В тот день он завербовался в Испанию. Да, тогда был тот день, а сегодня — этот день, и в мире всё происходит по какой-то своей, чудовищной логике. Он уронил голову над ещё не тронутым кофе, не понимая, что это за логика. Но помнил, что после кофе ему придётся пойти наверх и опять взять в руки ту книгу.
Он спустился вниз в половине третьего, чтобы наскоро поесть, стоя перед кухонным холодильником. В доме было тихо. Потом он вернулся наверх. По дороге заметил, что жарко. Совсем как летом.
Ближе к вечеру он услышал шум машины, потом голос Мэгги внизу. Немного погодя его позвала Летиция. Дочитав последнюю страницу, он лёг на постель и уставился в потолок. Надо надеяться, что Летиция кончила писать этот проклятый портрет Лупоглазого, и Лупоглазый уже смылся. Он подумал, что вечером опять будет выпивка, ужин на застеклённой террасе с Мэгги и инженером — чёрт возьми, который же это из них? — бридж, болтовня, последние осенние насекомые будут нагло тыкаться в стёкла, пытаясь проникнуть туда, где горит свет, как мысли, которые так же бессмысленно бьются и не могут проникнуть в твоё сознание. Он подумал о тех, кого убили в Испании. Им не пришлось выяснять, чем всё это обернулось.
Он встал, умылся до пояса холодной водой, натянул свежую белую майку, причесался и пошёл вниз.
В. Кто был на террасе, когда вы туда спустились?
О. Там был Тат…
В. Кто?
О. Ал. Татл, обычно его звали Тат.
В. Тат или Ал Татл — это тот человек, который официально известен как Альфред О. Татл?
О. Думаю, что так.
В. То есть что значит думаете? Разве вы не видели его подписи, имеющей законную силу?
О. Не помню.
В. Вот она на чеке.
О. Что ж…
В. Переверните чек. Это ваша передаточная надпись?
О. Забыл.