Гюстав Флобер - Первое «Воспитание чувств»
Сперва он посвящал себя изучению родов искусства, но бросил это занятие, ибо перестал понимать, что тут еще узнаешь нового (явный признак, что не научился ничему), и с головой погрузился в деятельность практическую, став со временем истинным мэтром. Живопись забросил, находя, что пейзажи всегда лгут, а в портретах никогда нет подлинного сходства, в скульптуре же его обыкновенно отталкивала холодность композиций и неподвижность фигур.
Давнишнее его пристрастие к литературе — скорее след испытанного некогда очарования, нежели подлинное проявление вкуса. Взявшись прилежно изучать какое-либо произведение, он так сосредоточивает внимание на формальных совершенствах и огрехах, что почти тотчас замечает эти последние, полностью упуская из виду, зачем, собственно, автору надобны те или иные красоты; не улавливая причин, обусловивших создание именно этого творения, бранит как раз то, что составляет его суть, проходя мимо высокого и не замечая оное вовсе; ему не постичь ни внутренней правоты неправильно построенной фразы, ни гармонии изломанного стиля, в античности он нечувствителен к ее живому теплу, а в литературе нового времени — к ее страждущей душе.
В уме его зыбко брезжит какой-то образец, он сопоставляет с ним все, что видит в искусстве, как и то, что чувствует в свете: с его точки зрения, трагедия должна быть написана вполне определенным способом, драма — иным, но тоже неизменным, сходно судит он и о романе. Историю также следует излагать привычным манером: имеющиеся факты обязаны вызывать к жизни известного рода соображения, каждую страсть стоит живописать в присущих ей тонах. У него есть даже воззрения насчет того, что суть юмор и фантазия, он их охотно допускает кое-где, кое-когда, а именно в тех случаях, когда их надобность ему внятна; фантастического вне Гофмана и романтического помимо Байрона он видеть не желает.
Ему мнится, будто он хорошо знает и понимает театр, поскольку с первой же сцены уже не выпускает из виду всех ниточек, за которые собирается подергать создатель мелодрамы, и угадывает авторский замысел еще во время экспозиции, но для него пропадают глубинные настроения роли, так как его внимание всецело захватывают внешние эффекты действия, и к построению характеров он слеп, ибо прежде всего занят композицией отдельных сцен и сопоставляет не психологические ситуации, а сюжетные ходы; он слывет искушенным зрителем, потому что его ухо безошибочно выхватывает удачные эпитеты, меткие обороты или смелые словечки, бьющие в цель, но именно в силу проповедуемого им вкуса или того, что он именует таковым, ему неведом истинный вкус, тот, что зовется высоким и божественным.
У него есть одно преимущество над теми, кто видит дальше и чувствует напряженнее, — он всегда готов оправдать испытываемые ощущения и доказать законность своих выкладок: ясно все это излагает, понятно описывает на бумаге, а развивая теорию, как и предаваясь какому-нибудь чувству, сметает со своего пути те натуры, чьи помыслы устремлены к бесконечному, у кого мысль поет, а страсть грезит.
Жюлю и Анри довелось свидеться вновь, но, когда давние друзья наконец соединились, сказался глубинный антагонизм их характеров, назревавший еще с колыбели и возросший вместе с ними.
Они испытали громадную радость при встрече, и, хотя Анри занимал в свете более выгодное положение, он не стал разыгрывать перед старинным другом ни забвения былой привязанности, ни покровительственного участия. Они все еще любили друг друга, и, когда выходили вместе на улицу, Жюль в самом деле не завидовал лаковым сапожкам Анри, а последнего не оскорбляли тяжеловесные шнурованные ботинки его спутника.
Однако круг, в котором жил один, был чужд интересам другого. Анри добился чести быть представленным в нескольких политических салонах, где осваивал науку льстить сильным мира сего и уже с успехом применял ее рецепты в собственной жизненной практике, а также свел знакомство с журналистами, адвокатами, людьми с положением, именитыми артистами, рыская меж этих честолюбцев в поисках чувствительного места, за которое можно зацепить и что-нибудь да выудить; он стремился обеспечить себе репутацию человека, наделенного блестящим интеллектом, среди тех, кто строчит новеллки и водевили, а дипломатам показывал, как обширен его ум и глубоки познания, заботясь и о том, чтобы непременно дать им понять, сколь возвышаются они над ним своей осведомленностью и начитанностью, польстив таким образом их самолюбию и уверив в его, Анри, превосходнейших свойствах.
Блистал он также и в другом обществе: среди денди и модных женщин, там делали успехи его самомнение, легкость нрава и заемный вид прожигателя жизни. Так, он был приятелем директора крупной газеты, у которого завязывал полезные в видах на будущее знакомства, оказался принят у министра, где старался быть замеченным, и числился в любовниках у актрисы, делавшей его знаменитым. Работал он в политическом журнале, куда устроился по протекции своей танцовщицы, именно как журнального сотрудника коллеги представили Анри Его Превосходительству; последний поговорил с ним два-три раза, он же со своей стороны оплатил несколько великолепных обедов сына Его Превосходительства, чем снискал министерское расположение.
Тут-то Анри и бросил танцовщицу, на которую потратил пятнадцать тысяч франков в три недели, то есть в шесть раз больше своего годового дохода: безумства, необходимые, чтобы прибавить себе известности, теперь уже сделались бессмысленны, и он от них отказался; в половине долга он сознался папаше Госслену, и тот погасил векселя, выплаты остального были отсрочены до более благоприятных времен.
Но что с того! Он уже вышел на прямую дорогу: приобрел репутацию модного денди, эхо которой могло еще какое-то время ему сопутствовать, другие его считали острословом и умником, каковое мнение о себе он поддерживал изо всех сил, а кроме того, нарождалась репутация глубокого мыслителя, человека обширных знаний и многочисленных способностей, которую он подпитывал, прибегая к разнообразным интригам.
Оставаясь наедине с Жюлем, он вволю издевался над всеми этими косноязычными ораторами, чье красноречие в глаза расхваливал, скупыми на плоды талантами и ловкими мастерами темных делишек (способности последних он, впрочем, ценил), а также над всеми «здравыми идеями», защита которых сделалась его профессиею, но Жюль находил, что его друг бессознательно склоняется к почитанию малопочтенного и уважению посредственности.
Анри поселился не где-нибудь, а на улице Риволи (правда, на пятом этаже, но, главное, на атласном картоне визитных карточек значилось: «Улица Риволи»), каждый вечер посещал балы, а раз в неделю появлялся в первых рядах партера у итальянцев и получил уже несколько предложений провести отпуск «в замке». Жюль занимал комнату в меблирашках на улице Сен — Жак, зарабатывал на жизнь несколькими уроками латыни, за которые брал недорого, и пописывал статейки в небольшие газетки, не платившие вовсе; два респектабельных дома, где его принимали, были те, куда ввел своего друга Анри; обычно же его общество состояло из двух студентов-медиков, живших неподалеку, да нескольких молодых художников, слушавших у него курс истории; сверх того драма, которую он предложил одному из театров на бульварах, но так и не дождался, чтобы ее там прочли, свела его с тремя или четырьмя актерами, такими же нищими и безвестными, как он сам.
Все они (за исключением Анри) сходились по субботам в его убогом жилище, говорили об искусстве, о путешествиях, сообщали друг другу свои планы и прожекты, делились надеждами; но художники покинули его, как только закончился курс, в конце концов и актеры перестали заходить, решив, что он дает слишком много советов и не желает замечать их успехов, остались лишь двое молоденьких хирургов — они действительно были очень преданы Жюлю, прощая ему непонятные вирши вместе с претенциозной прозой, но считая добрым малым и прекрасным товарищем.
Легко представить себе, как жадно Жюль набросился на Анри, некогда так умевшего его понимать; со своей стороны, Анри было очень приятно повстречать старинного друга, уж точно надежного, не болтливого, умного, с кем можно поделиться планами на будущее и ежедневными победами.
Они уже ни о чем не думали одинаково и не строили похожих умозаключений: скептицизм Анри остался наивным и деятельным, тогда как у Жюля подобное состояние ума выглядело радикальнее и рассудительнее. Жюль проникся чрезмерным презрением к женщинам на практике, сохранив преувеличенное почтение в теории; Анри же, не ставя их так высоко, любил куда больше, к тому же первый прибегал к услугам особ самого низкого разбора, предаваясь рядом с бедной проституткой грезам о прекраснейших любовях и ярчайшем пламени любострастия, а вот Анри выбирал себе первоклассных возлюбленных, позволявших ему отведать любые дары женской нежности в достатке и холе, со всеми изощрениями новейших услуг цивилизации.