Уильям Фолкнер - Сарторис
Бадди мог в любое время дня извлечь свое тощее длинное тело из темной ниши за очагом, молча выйти из дома, и все те пять, шесть, двенадцать или сорок восемь часов, что он отсутствовал, Баярда преследовало смутное чувство, будто дом совершенно опустел, хотя в нем оставался Джексон, Генри и почти всегда Ли, пока он наконец не понял, что большая часть собак все это время отсутствовала тоже. Когда Бадди после завтрака исчез, Баярду сказали, что он пошел на охоту.
– Почему же он меня не позвал? – осведомился Баярд.
– Может, он думал, что вы не захотите выходить в такую погоду, – предположил Джексон.
– Бадди – тому все равно, какая погода, – пояснил Генри. – Он не замечает, хороший день или плохой.
– А ему вообще ни до чего нет дела, – с горечью произнес своим резким голосом Ли. Он задумчиво сидел у очага, и его женственные руки не переставая шевелились на коленях. – Он готов хоть всю жизнь сидеть на берегу реки и грызть холодные кукурузные лепешки, и кроме собак ему никого не надо. – Он внезапно встал и вышел из комнаты.
Ли было уже под сорок. Ребенком он много болел. У него был хороший тенор, и по воскресеньям его часто приглашали петь в хоре. Говорили, будто он ходит к одной молодой женщине из деревушки Маунт-Вернон в шести милях от их дома. Большую часть времени он в одиночестве угрюмо бродил по окрестностям.
Генри сплюнул в огонь и мотнул головой в сторону ушедшего брата.
– Он что, давно в Верной не заглядывал?
– Они с Рейфом позавчера там были, – отвечал Джексон.
– Я от дождя не растаю, – сказал Баярд. – Может, я его еще догоню?
Братья немного подумали, сосредоточенно поплевывая в огонь.
– Навряд ли, – проговорил наконец Джексон. – Бадди наверняка уже миль десять прошагал. Придется вам в следующий раз его ловить, пока он еще не успеет уйти.
Баярд так и сделал, и они с Бадди охотились на дичь в оголенных полях, и под проливным дождем их ружья издавали унылые минорные звуки, – словно пятна, они медленно растворялись в пронизанном дождевыми струями воздухе; вспугивали гусей и уток в стоячих речных заводях, а иногда вместе с Рейфом охотились в долине на енотов и рысей. Порою до них доносилось пронзительное тявканье несущихся куда-то молодых собак.
– Эллен идет, – говорил тогда Бадди.
К концу недели погода прояснилась, и в сумерках, когда стало подмораживать и на сырой земле хорошо держались запахи, старый Генерал напал на след рыжего лиса, который уже столько раз водил его за нос.
Всю ночь в холмах дрожали, нарастая и отдаваясь эхом, громкие, как колокол, звуки, и все, кроме Генри, мчались верхом, следуя за собаками, но главным образом руководствуясь почти сверхъестественным ясновидением старика и Бадди, которые всегда заранее угадывали нужное направление. По временам все останавливались, ожидая, пока Бадди с отцом кончат спорить, куда именно повернет зверь, но большей частью оба придерживались одного мнения, безошибочно предвидя все его движения, прежде чем тот осознавал их сам, и несколько раз охотники осаживали лошадей на вершине холма и сидели под студеными звездами, пока мрачные размеренные голоса собак, вырвавшись из тьмы, нарастая, подбирались все ближе и ближе, проносились где-то неподалеку и, подобно звону колокола, замирали в тишине.
– Эх! Вот настоящая музыка для мужчины! – воскликнул старик. Плотно закутавшись в плащ, он бесформенной массой сидел на своей белой лошади.
– Надеюсь, теперь он от них не уйдет, – сказал Джексон. – Генерал сильно обижается всякий раз, как этот лис его перехитрит.
– Им его не поймать, – сказал Бадди, – Когда он устанет, он спрячется в камнях.
– А я так думаю, что нам придется обождать, пока Джексоковы щенята подрастут, – сказал старик. – Конечно, если только они не откажутся травить своего родного деда. Пока что они только от еды не отказываются.
– Погоди, – твердил свое неугомонный Джексон, – вот вырастут они…
– Тише!
Разговоры умолкли. Над ночными холмами снова прозвенел собачий лай; он разнесся колокольным звоном, беспокойно задрожал, словно струна, загремел гулким многократным эхом в темных холмах под звездами и, замирая, еще долго отдавался в ушах, чистый, как кристалл, сумрачный, геройский и немного грустный.
– Жалко, что тут нет Джонни, – тихонько произнес Стюарт. – Ему эта охота наверняка пришлась бы по вкусу.
– Да, он был настоящий охотник, – согласился Джексон. – Он бы даже и от Бадди не отстал.
– Джон был замечательный парень, – сказал старик.
– Да, сэр, – подтвердил Джексон, – хороший, добрый парень. Генри говорит, что он всегда привозил из лавки какой-нибудь подарок Мэнди и ребятам.
– Он никогда не скулил на охоте, – сказал Стюарт, – ни в дождь, ни в холод, даже когда был совсем еще малышом, с этой своей одностволкой, которую он на собственные деньги купил; у нее была такая отдача, что она при каждом выстреле толкала его в плечо. И все равно он всегда охотился с нею, а не с тем старым ружьем, что ему полковник подарил, потому что он сам скопил на нее деньги и сам ее покупал.
– Да, – подтвердил Джексон, – если человек сам чего добился, он, конечно, должен этому радоваться.
– Вот уж кто любил петь да горланить, – сказал мистер Маккалем. – Бывало, всю дичь на десять миль вокруг распугает. Помню, как-то вечером вскакивает он на лошадь, мчится к Сэмсонову мосту, и вдруг – мы и оглянуться не успели, а уж он с этой лисицей сидит на бревне, плывет вниз по течению и во все горло песни распевает.
– Да, это похоже на Джонни, – согласился Джексон. – Вот уж кто умел всему порадоваться.
– Он был замечательный парень, – повторил мистер Маккалем.
– Тише!
Собаки опять залаяли где-то внизу, в темноте. Лай проплыл по холодному воздуху, прокатился гулким эхом, которое снова и снова повторяло этот звук до тех пор, пока источник его затерялся в неведомой дали, и казалось, будто сама земля обрела наконец свой голос – торжественный, печальный, безумных сожалений полный[75].
До рождества оставалось два дня, и после ужина все снова сидели у очага, и старый генерал снова дремал у ног своего хозяина. Назавтра, в сочельник, фургон поедет в город, и хотя Маккалемы со свойственным им неизменным гостеприимством ни слова не сказали Баярду об его отъезде, он понимал, что это само собою разумеется – ведь чтоб попасть на рождество домой, он должен завтра уехать, и поскольку он сам об этом не заикался, все немного удивлялись и недоумевали.
Было опять холодно, и в студеном воздухе горящие поленья подпрыгивали и трещали, рассыпая сердитые искры и выстреливая на пол тлеющие угольки, которые тут же заглушал чей-нибудь ленивый сапог, и Баярд дремал у очага, расслабив усталые мышцы в нарастающих волнах жара, словно в теплой ванне, и его упрямое бессонное сердце тоже пока поддалось дремоте. Завтра хватит времени решить, ехать или нет. Может, он просто останется, даже не давая никаких объяснений – их, впрочем, никто от него не потребует. Потом он вспомнил, что Ли, Рейф да и каждый, кто поедет в город, поговорит с людьми в узнает то, о чем у него не хватило смелости им рассказать.
Бадди выбрался из темного угла и сидел теперь на корточках в центре полукруга, спиной к огню, обняв руками колени, совершенно неподвижно, словно демонстрируя свою способность бесконечно и неустанно сидеть на собственных пятках. Бадди был младшим в семье, всего двадцати лет от роду. Мать его была второй женой старика, и его светло-карие глаза и рыжеватый густой ежик на круглой голове резко выделялись среди черных глаз и волос остальных братьев. Но старик отчеканил черты младшего сына так же четко, как и черты всех остальных, и, несмотря на молодость, лицо его было таким же худощавым, сдержанным и суровым, с таким же орлиным профилем, разве только кожа была понежнее и на щеках играл яркий румянец.
Остальные были среднего роста или еще ниже – невзрачный, бесцветный и тощий Джексон, невозмутимые крепыши Генри и Рейф (полное имя последнего было Рафаэль Семз); уравновешенный, коренастый и мускулистый Стюарт; горячий, неугомонный, сухощавый Ли; и один только Бадди, высокий и стройный, как молодое деревцо, был под стать родителю, который нес свои семьдесят семь лет с такой же легкостью, с какою носят тонкий невесомый плащ. «Вот долговязый бездельник, – с добродушной усмешкой говаривал старик, – тощий как жердь, и куда только девается все, что он ест?» И все молча смотрели на длинного, как складной нож, Бадди с одной и той же мыслью – мыслью, которую каждый считал своей и никогда не высказывал вслух: что Бадди когда-нибудь женится и продолжит их род.
Бадди, как и отца, звали Вирджиниус, хотя маловероятно, что это знал кто-нибудь посторонний за пределами семьи и военного министерства. Семнадцати лет он убежал из дому и вступил добровольцем в армию; в сборном пехотном лагере в штате Арканзас, куда он был отправлен, один новобранец как-то назвал его Вирдж [76], за что Бадди методически и беззлобно колотил его в течение семи минут; при погрузке на суда в порту Нью-Джерси другой солдат сделал то же самое, и Бадди отколотил и его – внять же методически, основательно и беззлобно. В Европе, все еще повинуясь глубоким, хотя и несложным побуждениям своей натуры, Бадди ухитрился, быть может и сам того не ведая, совершить нечто такое, что, по свидетельству начальства, сильно досадило неприятелю, и за это получил свой, как он выражался, амулет. Что именно он сделал – никто никакими силами не мог из него выудить, и эта побрякушка не только не задобрила отца, разгневанного тем, что сын его вступил в федеральную армию, но, наоборот, еще больше подлила масла в огонь и потому коротала свой жалкий век среди скудных пожитков Бадди, а о его военной карьере в семейном кругу никогда не упоминали. И теперь, как обычно, Бадди притулился на корточках спиною к огню, обняв руками колени, и все они, сидя вокруг очага, готовились выпить на сон грядущий по стаканчику пунша и мирно беседовали о рождестве.