Томас Манн - Волшебная гора. Часть I
– Следующий осужденный! – сказал Беренс и подтолкнул локтем Ганса Касторпа. – Только не притворяться усталым! Вы бесплатно получите экземпляр, Касторп. И вы сможете показывать на экране своим детям и внукам тайны, скрытые в вашей груди!
Иоахим отошел, техник сменил пластинку. Гофрат Беренс лично дал новичку указания, как нужно сесть и что делать.
– Обнять надо! – заявил он. – Обнять доску! Пожалуйста, можете представлять себе, что это не доска, а нечто другое! И хорошенько прижмитесь грудью, как будто вы при этом испытываете блаженство! Вот так! Вдох! Не шевелиться! И, пожалуйста, повеселее.
Ганс Касторп замер, моргая, набрав полные легкие воздуха. А за его спиной разразилась гроза – треск, трах, ба-бах… Потом все стихло. Объектив заглянул внутрь его тела.
Он поднялся со стула, растерянный и оглушенный всем, что с ним произошло, хотя ни в какой мере не ощутил на себе воздействия тока.
– Молодец, – сказал гофрат. – Теперь мы сами посмотрим.
А Иоахим, уже опытный в этом деле, успел отойти ближе к двери и встал возле какого-то штатива, спиной к какому-то сложному аппарату, позади которого находился до половины наполненный водой баллон с испарительными трубками; перед ним, на высоте груди, висел экран, подвешенный на блоках. Слева от экрана на распределительной доске, среди целого инструментария была ввинчена красная электрическая лампочка. Гофрат, сидевший верхом на табурете перед висячим экраном, включил ее. Плафон погас, и теперь всю сцену озарял только рубиновый свет лампочки. Потом маэстро коротким движением выключил и его; глубокий мрак окутал лаборантов.
– Сначала надо, чтобы глаза привыкли, – раздался в темноте голос гофрата. – Нужны широко раскрытые зрачки, как у кошек, чтобы видеть то, что мы хотим увидеть. Вы ведь, конечно, понимаете, что так вот, сразу, нашим обычным дневным зрением ничего не разглядишь. Нужно сначала забыть о дневном свете с его веселыми картинами.
– Ну, разумеется, – сказал Ганс Касторп, стоявший позади гофрата, и закрыл глаза: его окружал такой глубокий мрак, что было совершенно все равно, открыты они или закрыты. – Сначала нужно промыть глаза темнотой, чтобы увидеть такие вещи, это же ясно, – продолжал он. – По-моему, даже хорошо и правильно, что мы сначала немного сосредоточимся, так сказать, в безмолвной молитве. Я стою с закрытыми глазами, и мной овладевает какая-то приятная сонливость. Но чем это здесь так пахнет?
– Кислородом, – ответил гофрат. – То, что вы ощущаете в здешнем воздухе, – это кислород. Атмосферический продукт комнатной грозы, понимаете ли… Открыть глаза! – приказал он. – Заклинание начинается! – Ганс Касторп торопливо повиновался.
Он услышал, как повернули рубильник. Яростно взвыл, точно рванувшись куда-то, мотор, но тут же был укрощен и однообразно загудел. Пол под ногами равномерно вздрагивал. Багровый свет лампочки падал вниз длинным лучом и был как взгляд, полный немой угрозы. Где-то раздался треск молнии. И медленно выступил из мрака, бледнея, точно окно на рассвете, молочно-белый четырехугольник экрана, перед которым, раздвинув ноги, упершись кулаками в колени, придвинув вздернутый нос к самому экрану, открывавшему перед зрителем внутреннюю картину человеческого организма, восседал на сапожной табуретке гофрат Беренс.
– Видите, юноша? – сказал он. Ганс Касторп бросил было взгляд через его плечо, однако снова поднял голову и, обращаясь в темноту, туда, где, по его мнению, должны были находиться глаза Иоахима, взгляд которых, вероятно, был мягок и печален, как тогда при осмотре, спросил:
– Ведь ты разрешаешь?
– Пожалуйста, пожалуйста, – благодушно отвечал тот из мрака. И, стоя на содрогавшемся полу, под треск и шум грозно играющих сил, Ганс Касторп нагнулся и стал всматриваться сквозь бледное окно, всматриваться в пустой скелет Иоахима Цимсена. Грудина, сливаясь со спинным хребтом, образовала темный, как бы узловатый столб. Линии ребер, расходясь от грудины, пересекались менее отчетливыми линиями тех же ребер, примыкавших к спинному хребту. Наверху плавно расходились на обе стороны ключицы, и в смутной расплывчатой световой оболочке телесных форм резко и остро проступал костяк его плеч и локтевых костей. Внутри грудной полости было светло, но можно было разглядеть сеть кровеносных сосудов, какие-то темные пятна и, черноватые перепутанные нити.
– Картина ясна, – сказал гофрат. – Приличная худоба, как и полагается молодым военным. Но были у меня тут такие пузатые – прямо непроницаемые, ну ничего не рассмотришь. Сначала надо бы открыть особые лучи, которые пробивали бы этакую толщу жира… А с таким вот – чистая работа. Видите – вон грудобрюшная преграда, – продолжал он и показал пальцем на темную дугу в нижней части окна, дуга эта равномерно поднималась и опускалась. – Видите бугорки здесь слева? Вон те возвышения? Это результат плеврита, который он перенес в пятнадцать лет. Дышите глубже! – приказал он. – Глубже! Говорю вам – глубже!
И грудобрюшная преграда Иоахима, вздрагивая, поднялась выше, он старался изо всех сил; верхняя часть легких просветлела, но гофрат все еще был недоволен.
– Мало! Видите железы? Видите спайки? Видите вон там каверны? Отсюда и яды, которыми он опьяняется.
Однако внимание Ганса Касторпа отвлекло что-то похожее на мешок, на бесформенное животное, оно темнело позади расходившихся от грудины ребер и притом правее, если смотреть со стороны наблюдателя; мешок равномерно растягивался и сокращался, напоминая плывущую медузу.
– Видите его сердце? – спросил гофрат, опять сняв свою ручищу с колена и ткнув указательным пальцем в пульсирующий мешок… Боже праведный, Ганс Касторп видел перед собою сердце, честное сердце Иоахима!
– Я вижу твое сердце, – пробормотал он сдавленным голосом.
– Пожалуйста, пожалуйста, – повторил Иоахим и, вероятно, покорно улыбнулся там, в темноте. Гофрат велел им замолчать и оставить свои сентиментальности. Он пристально изучал пятна и линии, черные линии в грудной полости, а его сонаблюдатель не мог оторвать взгляда от могильного остова и скелета Иоахима, от нагого костяка, от этого тощего, как жердь, memento.[76] И он почувствовал страх и благоговение.
– Да, да, я вижу, – повторил он несколько раз. – Боже мой, я вижу! – Он как-то слышал об одной женщине, родственнице Тинапелей, – она давно умерла, – которая обладала, или вернее, была обременена мучительным даром: если человеку надлежало вскоре умереть, он представал ее глазам в виде скелета. Таким же увидел теперь Ганс Касторп и честного Иоахима, хотя это произошло лишь с помощью физико-оптической науки и через ее посредство, так что еще ничего не предвещало и ничего за этим не крылось, тем более что он получил от Иоахима совершенно определенное разрешение. И все-таки он почему-то только сейчас понял, как много невеселого было в судьбе его ясновидящей тетки. Глубоко взволнованный тем, что увидел, вернее – тем, что он видел это, Ганс Касторп ощутил в душе жало тайных сомнений: действительно ли за этим ничего не кроется, действительно ли допустимо такое рассматривание человеческого тела в содрогающемся, потрескивающем мраке; и он почувствовал дразнящую жажду подглядеть сокровенные тайны жизни и смерти и вместе с тем растроганность и благоговение.
Но через несколько минут он сам уже стоял у позорного столба, вокруг бушевала гроза, а Иоахим, тело которого снова замкнулось, одевался. Гофрат опять всматривался в молочного цвета квадрат; на этот раз перед ним раскрылось тело Ганса Касторпа, И, судя по отдельным словам, отрывочным восклицаниям и ругательствам, которые бормотал гофрат, можно было предположить, что развернувшаяся перед ним картина вполне подтверждает его догадки. Он был настолько любезен, что, уступив настойчивым просьбам пациента, разрешил ему посмотреть через экран еще и на собственную руку. Ганс Касторп увидел то, что ожидал увидеть, но что, однако, видеть людям не предназначено, да он никогда и не думал, что предназначено: ведь он заглянул в собственную могилу. Благодаря силе световых лучей, предвосхитивших его разложение, Ганс Касторп увидел облекавшую его плоть распавшейся, истаявшей, обращенной в призрачный туман, а в ней – тщательно вычерченный костяк правой руки, и на одном из пальцев этой руки – свободно висевший черным кружком перстень с печаткой, полученный от деда, устойчивый предмет земного бытия; человек украшает им свое тело, а этому телу суждено под ним истаять, и перстень освобождается и переходит к другой плоти, которая опять будет некоторое время носить его. Глазами своей тинапелевской родственницы взглянул он на столь знакомую часть своего тела, глазами, проникающими насквозь, предвидящими, и впервые за свою жизнь понял, что умрет. Лицо у него сделалось таким, каким оно бывало, когда он слушал музыку, – глуповатым, сонливым и благоговейным, а голова с полуоткрытым ртом склонилась на плечо. Гофрат сказал: