Анатоль Франс - 4. Современная история
Их вера почти не влияет на их чувства, они, так же как и вы, привязаны к сей жизни, которую должны бы презирать, и к собственности, которая мешает спасению души. У них примерно те же нравы, что и у вас, и примерно та же мораль. Вы придираетесь к ним в вопросах, интересующих исключительно политиков и нисколько не трогающих общество, одинаково равнодушное и к ним и к вам. Вы верны одним и тем же традициям, подчинены одним и тем же предрассудкам, погружены в тот же мрак, вы пожираете друг друга, как крабы в корзине. Глядя на вашу «войну мышей и лягушек»[194], не чувствуешь рвения упразднять духовенство.
XVIII
Мария вошла в дом, как смерть. При виде ее г-жа Бержере поняла, что это конец.
Юная Евфимия, которая, сама того не подозревая, питала к хозяевам и к хозяйскому дому глубокую и крепкую привязанность, бессознательную собачью преданность, долго, молча и неподвижно, с горящими щеками сидела на своем продавленном стуле. Она не плакала, но губы у нее обметало лихорадкою. Она простилась с хозяйкой торжественно, как того требовала ее простая и набожная душа. За пятилетнюю службу она всего натерпелась от придирчивой и скупой хозяйки, державшей ее впроголодь; она иногда грубила и возмущалась, бранила г-жу Бержере с соседскими служанками. Но она была христианкой и в глубине души почитала своих хозяев, как отца с матерью. Она сказала, сопя от огорчения:
— Прощайте, барыня. Я уж помолюсь за вас господу богу, чтобы он послал вам счастья. Очень бы мне хотелось проститься с барышнями.
Госпожа Бержере чувствовала себя так, будто вместе с этой недалекой девушкой выгнали из дому и ее. Но достоинство ее, как она полагала, требовало, чтобы она не проявляла никакого волнения.
— Ступайте, голубушка, — сказала она, — пусть барин вас рассчитает.
Когда г-н Бержере отдал ей жалованье, Евфимия долго пересчитывала деньги, три раза начинала сызнова, причем шевелила губами, словно молилась. Она проверяла деньги, боясь запутаться во всех этих различных кредитках. Потом положила их, все свое достояние, в карман юбки, под носовой платок, и опустила руку в карман.
Приняв эти предосторожности, она сказала:
— Вы всегда были добры ко мне, барин. Дай вам бог счастья. Но и то правда, — выгнали вы меня.
— Вы считаете меня злым, — ответил г-н Бержере, — А я, голубушка, расстаюсь с вами с сожалением и только потому, что так нужно. Если я могу вам в чем-нибудь помочь, я охотно это сделаю.
Евфимия провела рукой по глазам, шмыгнула носом и кротко сказала, залившись слезами:
— Никто здесь не злой.
Она ушла и затворила за собой дверь, стараясь делать как можно меньше шума. И г-н Бержере представил себе ее в белом чепце, с синим зонтом между колен, беспокойно глядящей на дверь, среди унылой толпы женщин, ожидающих нанимателя, в конторе у Денизо.
Между тем Мария, — скотница, всю жизнь ходившая за животными, — чувствуя ужас, который она внушает, совсем одурела у новых хозяев, забилась в кухню и уставилась на кастрюли. Она умела готовить только похлебку с салом и понимала лишь простонародный говор. Хороших рекомендаций — и тех у нее не было. Как выяснилось потом, она сходилась с пастухами, пила водку и даже спирт.
Первый гость, которому она открыла дверь, был командор Аспертини; будучи проездом в городе, он зашел повидаться со своим другом, г-ном Бержере. По-видимому, Мария произвела сильное впечатление на итальянского ученого, потому что после первых же слов он заговорил о ней с тем интересом, который возбуждает необычайное и страшное уродство.
— Ваша служанка, господин Бержере, — сказал он, — напоминает мне выразительную фигуру, нарисованную Джотто на одном из сводов церкви в Ассизи, когда он, вдохновившись терциной Данте, изобразил «Ту, что никто не встретил бы с улыбкой». Кстати, — прибавил итальянец, — видели вы мозаичный портрет Вергилия, который ваши соотечественники нашли в Суссе, в Алжире? Это — римлянин с широким и низким лбом, с квадратной головой, с крепкой челюстью, совсем не похожий на того прекрасного отрока, которого нам показывали прежде. Бюст, долгое время считавшийся изображением этого поэта, на самом деле — римская копия греческого оригинала четвертого века и представляет юного бога, которому поклонялись на элевсинских празднествах[195]. Мне кажется, я первый открыл подлинный характер этого изображения в моей работе о младенце Триптолеме. Знакомы вы с мозаичным портретом Вергилия, господин Бержере?
— Насколько можно судить по фотографии, которую я видел, эта африканская мозаика — копия портрета, не лишенного выразительности, — ответил г-н Бержере. — Портрет, по-видимому, действительно изображает Вергилия, и возможно, что в нем есть сходство. Ваши гуманисты эпохи Возрождения, господин Аспертини, представляли себе автора «Энеиды» мудрецом. В старых венецианских изданиях Данте, которые я просматривал в нашей библиотеке, много гравюр на дереве, где Вергилий изображен с бородой философа. Позднее он стал прекрасным, как молодой бог. Теперь у него тяжелая челюсть и волосы, начесанные на лоб по римской моде. Впечатление, которое его поэзия производила на умы людей, тоже менялось. Каждая литературная эпоха представляла ее на свой лад. Даже если оставить в стороне средневековые рассказы о Вергилии-колдуне, несомненно, что в разные эпохи великим мантуанцем[196] восхищались по разным причинам. Макробий[197] видел в поэте сивиллу империи. Данте и Петрарка ценили его философию. Шатобриан и Виктор Гюго признали в нем провозвестника христианства. Я же, любитель словесной игры, нахожу в его творениях только филологический интерес. Вы, господин Аспертини, цените его огромное знание римских древностей, и это, быть может, самое основное достоинство «Энеиды». В старые тексты мы вкладываем свои собственные мысли. Каждое поколение по-новому видит великие творения древности и таким образом сообщает им вечно текучее бессмертие. Мой коллега Поль Стапфер говорит по этому поводу много интересного.
— И много значительного, — добавил командор Аспертини. — Но он не смотрит так безнадежно на текучесть человеческой мысли.
Так эти два превосходных человека разговаривали друг с другом, тревожа доблестные и благородные тени, украшающие жизнь.
— Скажите, пожалуйста, что сталось с тем военным-латинистом, которого я встретил у вас, — спросил командор Аспертини, — с милейшим господином Ру, который, кажется, познал истинную цену военной славы? Он ведь не стремился стать капралом.
Господин Бержере коротко ответил, что г-н Ру вернулся в полк.
— Последний раз, как я был в вашем городе, — сказал командор Аспертини, — если не ошибаюсь, второго января, я застал этого молодого ученого во дворе библиотеки, под липой, где он беседовал с молодой привратницей. У нее горели уши. А это, как вам, разумеется, известно, признак, что она внимала ему в радостном смущении. Удивительно красива была эта тонкая зардевшаяся раковина над белой шеей. Я сделал вид, будто не заметил их, из деликатности и чтобы не выступать в роли пифагорейского мудреца, который смущал влюбленных в Метапонте[198]. Очень приятная девушка — у нее рыжие, словно пламя, волосы, нежная кожа в легких веснушках и такая белая, что кажется освещенной изнутри. Вы обратили на нее внимание, господин Бержере?
Господин Бержере, который уже давно обратил на нее внимание и даже нашел ее весьма привлекательной, кивнул головой. Он был слишком порядочным человеком, слишком ревниво относился к своему положению и был слишком скромен для того, чтобы позволить себе малейшую вольность с молодой библиотечной привратницей. Но не раз, во время долгих сидений в библиотеке, с пожелтевших страниц Сервия[199] или Доната[200] на него глядела тоненькая и миловидная девушка с нежным цветом лица и стройной, гибкой фигуркой. Ее звали Матильдой; говорили, будто она неравнодушна к красивым молодым людям. Г-н Бержере обыкновенно был очень снисходителен к влюбленным. Но мысль, что г-н Ру нравится Матильде, вызвала в нем неприятное чувство.
— Это было вечером, после занятий, — продолжал между тем г-н Аспертини. — Я снял копию с трех неопубликованных писем Муратори, которые не значились в каталоге. Проходя по двору, где хранятся остатки древних памятников вашего города, я увидел под липой у колодца, неподалеку от стелы римско-галльских лодочников, молодую золотоволосую привратницу, которая внимала речам господина Ру, вашего ученика, опустив глаза и покачивая на пальце связку больших ключей. То, что он говорил, вероятно, не очень отличалось от того, что говорил пастушке волопас Оаристиса[201]. И действие его слов тоже не вызывало сомнений. Мне показалось, что он назначал ей свидание. Вероятно, благодаря приобретенной мной привычке истолковывать памятники античного искусства я сразу угадал смысл этой группы.