Марсель Пруст - Обретенное время
Некоторых мужчин и женщин, старость, казалось, и не коснулась, — их осанка сохраняла стройность, а лицо юность. Но стоило во время разговора приблизиться вплотную к гладкой коже и тонким контурам лица, как оно представало нам в ином свете; подобное происходит с поверхностью растений, каплями воды, крови, если мы поместим их под микроскоп. Тогда я различал многочисленные сальные пятнышки на коже, казавшейся гладкой, и во мне нарастало отвращение. Не могли устоять перед увеличением и линии. Контур носа ломался вблизи, округлялся, повторяя те же жирные округлости, что и все лицо; а рядом прятались в мешки глаза, разрушая сходство сегодняшнего лица с былым, — которое, вроде бы, мы восстановили. Так что эти гости были молоды издалека, и их жизненный путь возрастал по мере приближения к лицу и возможности наблюдать его различные планы; он зависел от наблюдателя, который должен был занять подходящее место, чтобы бросать на эти лица только далекие взоры, уменьшающие предмет подобно стеклу, подбираемому оптиком для дальнозоркого; для них старость, как присутствие инфузорий в капле воды, была обусловлена не столько прогрессом лет, сколько, с точки зрения обозревателя, коэффициентом масштаба.
Женщины стремились удержать что-то от своего неповторимого очарования, но зачастую новое вещество лица для этого уже не годилось. Страшно было представить, сколько времени должно было истечь, чтобы совершилась эта эволюция в геологии лица, чтобы глазам предстала эрозия по всей длине носа, огромные наносы по краям щек — абриса непроницаемых и неподатливых пластов.
Конечно, иные женщины были еще довольно узнаваемы, их лицо сохраняло былые очертания, — разве что головы, гармонируя с сезоном, увенчались пепельными волосами, словно особым осенним украшением. Но другие (мужчины особо) претерпели трансформацию столь основательную, что отождествить их было невозможно: какая, к примеру, связь была между брюнетом, как мне помнилось, прожигателем жизни, и этим старым монахом, — так что подобные баснословные метаморфозы наводили на мысль уже не об искусстве актера, но о профессии чудесных мимов, представленной сегодня Фреголи[171]. Старуха едва не ударялась в слезы, понимая, что туманная и меланхолическая улыбка, секрет ее очарования, уже никогда не залучится поверх гипсовой личины, наложенной старостью. Затем, растеряв охоту к слезам и находя более уместным смирение, она использовала новое лицо как театральную маску, на сей раз — чтобы вызывать смех. Но почти все женщины не давали себе передышки в борьбе с годами и тянули к красоте (удалявшейся, как садящееся солнце, последними отблесками которого им еще страстно хотелось лучиться) зеркало своего лица. Дабы преуспеть в этом деле, некоторые пытались лицо разгладить, расширить его белую поверхность, отрекаясь от пикантных, но безнадежных ямочек, строптивости обреченной и уже наполовину обезоруженной улыбки; тогда как другие, отмечая безоговорочное исчезновение своих прекрасных черт, вынуждены были, словно компенсируя искусством дикции потерю голоса, цепляться за надутые губки, мягкий прищур, затуманенный взор, иногда улыбку, — впрочем, от некоординированности мышц, более им не служивших, улыбаясь, они словно рыдали.
Впрочем, даже относительно мужчин, подвергшихся лишь легким и незначительным изменениям (седине в усах и т. п.), можно было сказать, что эта перемена не была полностью материальна. Они виднелись словно сквозь цветную дымку, темное стекло, их облик был смутен, и в целом этот туман свидетельствовал, что то, что доступно нашему зрению «в натуральную величину», в действительности находится от нас очень далеко, в удалении отличном, правда, от пространственного, — и из его глубин, как с другого берега, им так же трудно узнать нас, как и нам их.
Быть может, одна г-жа де Форшвиль, налившись своего рода парафином, раздувшим кожу, но оградившим ее от трансформаций, походила на былую кокотку, «заспиртованную» теперь навсегда. «Вы перепутали меня с матерью», — сказала мне Жильберта. Это правда. Впрочем, это было почти любезностью. Мы исходим из мысли, что люди остались прежними, и обнаруживаем, что они постарели. Но если мы отталкиваемся от того, что они стары, мы найдем, что они не так уж плохи. В случае Одетты проблема заключалась не только в этом; ее облик, если мы вспоминали о ее возрасте и готовились к встрече со старухой, казался более чудесным вызовом, брошенным законам хронологии, нежели устойчивость радия в материи. Если я ее поначалу и не признал, то вовсе не оттого, что она изменилась сильно: она не изменилась вообще. Определив за этот час, что представляет из себя слагаемое, добавляемое к человеческому облику, сколько нужно вычесть, чтобы они предстали мне прежними знакомцами, я теперь без труда производил подобные подсчеты, и когда я причислил к былой Одетте сумму истекших лет, полученный мною результат никоим образом не сочетался с особой, стоявшей передо мной, потому что последняя слишком уж смахивала на былую. Какова была доля румян, краски? С ее золочеными, плоско примятыми волосами — слегка растрепанным шиньоном тяжелого механического манекена, поверх удивленного незыблемого лица, также довольно механического, на которые была нахлобучена плоская соломенная шляпка, она олицетворяла собой выставку 1878-го года (на которой она тогда безусловно, и особо, если в теперешнем возрасте, была бы самым невероятным чудом), и мне казалось, что сейчас она выпалит свой куплетик рождественского ревю; это воплощение выставки 1878-го было в достаточной степени свежо.
Рядом прошел министр предбуланжистской[172] эпохи (теперь он снова входил в кабинет), — он посылал дамам мерцающую и далекую улыбку, но, словно опутанный тысячью прошлых связей, как маленький фантом, ведомый невидимой рукою, он несколько усох, и, сменив материю, походил на собственное производное, исполненное в пемзе. Этот экс-премьер, так хорошо принятый Сен-Жерменским предместьем, когда-то привлекался к суду по целому ряду уголовных дел. Его презирали и в народе, и в свете. Но оттого, что и общество, и народ обновляется, и этот процесс затрагивает наши страсти и даже воспоминания особей, никто теперь об этом не помнил; итак, его уважали. Так что, сколь бы тяжким не было унижение, его, должно быть, легко перенести, если подумать, что спустя несколько лет погребенные грехи будут заметны не более, чем невидимая пыль, которая вызовет улыбку смеющейся и цветущей природы. Со своим непродолжительным позором, благодаря уравновешивающей игре времени, человек окажется между двух новых социальных слоев, испытывающих по отношению к нему только почтительность и преклонение; с ними он может не считаться. Но только времени доверена эта работа, и он был безутешен в пору лишений, потому что юная молочница из дома напротив слышала, как толпа, грозя кулаками, кричала ему: «взяточник», когда он забирался в «воронок»; молочница-то не смотрела на вещи во временном плане, и не ведала, что те, кому кадит утренняя газета, некогда были притчей во языцех, что человека, оказавшегося сейчас в тюрьме (быть может, вспомнив о молочнице, он не найдет смиренных слов, которые помогли бы ему снискать снисхождение), когда-нибудь будет чествовать пресса, его дружбы будут искать герцогини. Подобным образом во времени растворяются семейные ссоры. У принцессы де Германт присутствовала пара, муж и жена, у них было по дяде (они уже почили), — как-то последние раз не удовольствовались взаимными оскорблениями, и один из них, для пущего унижения второго, послал ему в качестве секундантов консьержа и дворецкого, рассудив, что светские люди для него слишком хороши. Но эти истории спали в газетах тридцатилетней давности, и уже никто о них ничего не знал. Так что салон принцессы де Германт был светел и забывчив, он цвел, как мирное кладбище. Время не только разрушает старые образования, оно творит новые союзы.
Вернемся, однако, к нашему политику: вопреки физическому изменению существа, столь же основательному, как трансформация моральных представлений публики на его счет, — одним словом, несмотря на года, прошедшие с того времени, когда он был председателем кабинета, он вошел в новый, получил портфель от главы, — так, благодаря театральному директору, доверяющему роль одной из своих старых, давно уже сошедших со сцены подружек, чью способность проницательно войти в роль он ценит выше, чем таланты молодых, тем более, что сложность ее финансовой ситуации ему небезызвестна, восьмидесятилетняя актриса демонстрирует публике целость своего почти нетронутого таланта, равно продолжение жизни, в чем, ко всеобщему удивлению, еще можно удостовериться за несколько дней до кончины.
Г-жа де Форшвиль была столь прекрасна, что про нее нельзя было сказать: она омолодилась, вернее, всеми своими карминными, рыжеватыми оттенками — она снова цвела. В сегодняшней зоологической выставке, выходя за рамки обыкновенного воплощения универсальной выставки 1878-го, она была бы ключевой достопримечательностью и «гвоздем программы». Впрочем, мне слышалась не «я — выставка 1878-го года», но «я — аллея акаций в 1892-м». Казалось, она и сейчас могла бы там прогуливаться. Впрочем, как раз оттого, что она не изменилась, она не казалась живой. Она была похожа на стерилизованную розу. Я с ней поздоровался, и несколько секунд она выискивала на моем лице имя — так студент ищет ответ в лице экзаменатора, хотя было бы проще поискать его в собственной голове. Я назвал себя, и тотчас, словно силой магических этих слов я потерял что-то присущее земляничнику или кенгуру (должно быть, эта схожесть была вызвана годами), она узнала меня и перешла на тот особый тон, которым когда-то приводила мужчин в восхищение, — они, аплодировавшие ей в мелких театрах, получали приглашение позавтракать с ней «в городе» и ловили эти чудные звуки в каждом слове, на протяжении всей беседы, сколько им было угодно. И сейчас волновал этот бесполезно горячий голос с легким английским акцентом. Ее глаза, однако, смотрели на меня словно с далекого берега, а голос был грустен, как стенания плакальщиц и мертвых в Одиссее. Ей бы играть еще. Я выразил свое восхищение ее молодостью. Она ответила: «Вы милы, my dear, благодарю вас», — и, поскольку ей с трудом удавалось освободить даже самое искреннее чувство от заботы о «светскости», она повторила несколько раз подряд: «Благодарю вас, благодарю вас». Я когда-то частенько бегал, чтобы встретиться с нею, в Лес, и в тот день, когда впервые был у нее в гостях, ловил этот звук, лившийся с губ, как сокровище, а теперь считал минуты, проведенные с ней рядом, потому что решительно невозможно было представить, о чем с ней говорить, и мне пришлось удалиться, все еще думая, что слова Жильберты «вы спутали меня с матерью» были не только правдивы, но и, к тому же, только льстили дочери.