Чингиз Айтматов - И дольше века длится день
И всё, что было увидено в те промелькнувшие мгновения, снова и снова возникало перед взором Абуталипа, когда поезд уже давно миновал долгожданный разъезд Боранлы-Буранный. Уже валил снег за окном, густо и обильно, уже давно всё осталось позади, но для Абуталипа Куттыбаева время остановилось в минувшем пространстве, на том отрезке пути, который вмещал в себя всю боль и смысл его жизни.
Он так и не смог оторвать себя от окна, хотя из-за снега глядеть в окно было уже бессмысленно. Он так и остался прикованным к окну, потрясённый тем, что, не смирившись с творимой несправедливостью, вынужден был, однако, подчиниться некой воле, тихо, украдкой проследовать мимо жены и детей, как безмолвная тварь, ибо к тому принудила его эта сила, лишившая его свободы, и он, вместо того, чтобы спрыгнуть с поезда, объявиться, открыто побежать к истосковавшейся семье, униженный и жалкий, глядел в окошко, позволил Тансыкбаеву обращаться с собой, как с собакой, которой приказано сидеть в углу и не двигаться. И чтобы как-то унять себя, Абуталип дал себе слово, которое не произнёс, но понял…
Горькую сладость мимолётной встречи Абуталип испивал теперь до дна. Только это было в его силах, только это оставалось в его воле — воскрешать и воскрешать всё заново, подробно, в деталях, зримо: то, как увидел вначале Казангапа, всё такого же, с неизменным флажком в жилистой руке, на постоянном его посту, сколько же поездов пропустил он на своём веку, стоя то в одном, то в другом конце разъезда; и то, как потом пошли боранлинские домики, загоны для скота, дымки над трубами, и потом — как он чуть не захлебнулся от собственного крика и отчаяния, успев зажать себе рот, когда увидел Эрмека среди детворы возле Буранного Едигея, что-то сооружавшего для ребятишек в тот час, верного человека, оставшегося в мире, как утёс, самим собой. Эрмек подавал Едигею то ли дощечку, то ли ещё что-то, и в те несколько секунд увидено было так отчётливо, так ясно — Едигей, живо обращённый к детям, большой, кряжистый, смуглолицый, в телогрейке с засученными рукавами, в кирзачах, и мальчик в старой зимней шапчонке и валенках, и идущие к ним Зарипа с Даулом. Бедная, родная Зарипа — так близко увидена была им — и то, что платок сбился на плечи, обнажив её чёрные волнистые волосы, и бледное лицо, такое трогательное и желанное; расстёгнутое пальто, грубые сапоги на ногах, купленные им, наклон головы к сыночку — она что-то ему говорила, — всё это, бесконечно близкое, родное, незабываемое, долго продолжало сопутствовать Абуталипу в его мысленном прощании после встречи… И ничем нельзя было заменить этой утраты, ничем и никогда…
Всю дорогу шёл снег, мела, крутила пурга. На одной из станций перед Оренбургом поезд задержался на целый час — расчищали пути от сугробов… Слышались голоса, люди работали, проклиная погоду и всё на свете. Потом поезд снова двинулся и шёл, окутанный метельными вихрями. В Оренбург въезжали долго, придорожные деревья смутно высились чёрными, безмолвными корявыми стволами, как сушняк на брошенном кладбище. Самого города практически не было видно. На сортировочной станции опять же долго стояли в ночи — спецвагон отцепляли от состава. Абуталип это понял по толчкам вагонов, по крикам сцепщиков, по гудкам маневровых локомотивов. Потом вагон потащили ещё куда-то, должно быть, на запасный путь.
Была уже глубокая ночь, когда спецвагон был поставлен на отведённое ему место. Последний толчок, последняя команда снизу: «Хорош! Отваливай!» Вагон остановился как вкопанный.
— Ну, всё! Собирайся! Выходи, заключённый! — приказал старший надзиратель Абуталипу, открывая дверь купе. — Не задерживай! Выходи! Заспался? Глотни свежего воздуха!
Абуталип медленно поднялся навстречу и отрешённо сказал, подойдя вплотную к надзирателю:
— Я готов. Куда идти?
— Ну, готов, так шагай! А куда идти, конвой укажет, — надзиратель пропустил Абуталипа в коридор, но потом удивлённо и возмущённо заорал, остановил его:
— А вещмешок твой остаётся, что ли? Ты куда? Почему не берёшь вещмешок? Или тебе носильщика пригласить? Вернись, забери свои шмотки!
Абуталип вернулся в купе, нехотя взял забытый вещмешок и, когда снова вышел в коридор, то чуть не столкнулся с двумя местными спецсотрудниками, спешно и озабоченно идущими по вагону.
— Остановись! — прижал Абуталипа к стенке надзиратель. — Пропусти! Пусть товарищи пройдут.
Выходя из вагона, Абуталип слышал, как те двое постучались в купе Тансыкбаева.
— Товарищ Тансыкбаев! — донеслись их взволнованные голоса. — С прибытием! Уж мы заждались вас! Уж мы заждались! А у нас снегопад! Извините! Разрешите представиться, товарищ майор!
Вооружённый конвой — трое в ушанках, в солдатской форме, — стоял внизу в ожидании заключённого, которого приказано было провести через пути к крытой машине.
— Ну, сходи! Чего ждёшь? — торопил один из конвоиров. Сопровождаемый надзирателем, Абуталип молча сходил по ступеням с поезда. Резко дохнуло холодом, мелко порошил снег. От морозных поручней жёстко свело руку. Тьма, разрываемая путевыми огнями на незнакомой станции, путаница рельсов, заметённых пургой, тревожные сигналы маневровых толкачей.
— Сдаю заключённого номером девяносто семь! — доложил конвою старший надзиратель.
— Принимаю заключённого номером девяносто семь! — эхом ответил старший конвоир.
— Всё! Шагай, куда прикажут! — сказал Абуталипу старший надзиратель на прощание. И потом добавил зачем-то: — А там посадят в машину и увезут…
Абуталип под конвоем двинулся по путям, перешагивая наугад через рельсы и шпалы. Шли, закрываясь от снега. Абуталип нёс на плече вещмешок. То там, то тут подавали гудки локомотивы ночной смены.
Оренбургские коллеги, прибывшие к Тансыкбаеву в купе, чтобы увезти его в гостиницу, однако задержались, отмечая его прибытие. Коллеги предложили ради знакомства выпить и закусить тут же, в купе, тем более что ночь, нерабочее время. Кто не согласится. В разговоре Тансыкбаев счёл возможным сказать, что дело пошло на лад, можно быть уверенным в успехе очной ставки, ради которой они прибыли из Алма-Аты.
Коллеги быстро сошлись, оживлённо беседовали, как вдруг снаружи раздались возбуждённые голоса и топот ног по коридору вагона. В купе ворвались конвоир и старший надзиратель. Конвоир был в крови. С диким, перекошенным лицом, отдавая честь Тансыкбаеву, крикнул:
— Заключённый номером девяносто семь погиб!
— Как погиб? — вскочил вне себя Тансыкбаев. — Что значит погиб?
— Бросился под паровоз! — уточнил старший надзиратель.
— Что значит бросился? Как бросился? — неистово тряс надзирателя Тансыкбаев.
— Когда мы подошли к путям, слева и справа маневровые двигались, — начал сбивчиво объяснять конвоир. — Там же состав передвигали. Туда-сюда… Ну, мы и остановились, чтобы переждать… А заключённый вдруг размахнулся вещмешком, ударил меня по голове, а сам кинулся прямо под паровоз, под колёса…
Все в полной растерянности от неожиданности происшедшего молчали. Тансыкбаев стал лихорадочно собираться к выходу.
— Гад такой, сволочь, выкрутился! — выругался он с дрожью в голосе.Всё дело сорвал! А! Надо же! Ушёл ведь, ушёл! — и отчаянно махнул рукой, налил себе полный стакан водки.
Его оренбургские коллеги, однако, не преминули предупредить конвоира, что всю ответственность за случившееся несёт конвой…
* * *В самых последних числах февраля ездил Казангап в Кумбель проведать Сабитжана в интернате. Ездил верхом на верблюде. В проходящих товарняках зимой слишком уже холодно было добираться. В вагоны не залезешь, запрещено, а на открытых площадках ветер невыносимый. На верблюде же, тепло одевшись, можно при хорошем ходе спокойно за день съездить туда и обратно и дела успеешь сделать.
Казангап вернулся в тот день к вечеру. Пока он спешивался, Едигей ещё подумал — что-то не в духе Казангап, что-то уж очень мрачен, сын, наверно, нашкодил в интернате, да и устал, должно быть, трюхать верхом туда-сюда.
— Ну, как съездил? — подал голос Едигей.
— Да ничего, — глухо отозвался Казангап, занятый своей поклажей. Потом обернулся и, подумав, сказал: — Ты сейчас дома будешь?
— Дома.
— Дело есть. Я сейчас зайду к тебе.
— Заходи.
Казангап не заставил себя ждать. Пришёл вместе со своей Букей. Сам впереди, жена следом. Оба они были чем-то очень озабочены. У Казангапа был усталый вид, шея ещё больше вытянулась, плечи обвисли, усы поникли. Толстая Букей одышливо дышала, словно бы сердце так колотилось, что не могла продохнуть.
— Вы что такие, вы, часом, не поругались? — посмеялась Укубала.Мириться пришли. Садитесь.
— Если бы поругались, — набрякшим голосом ответила Букей, всё так же тяжело дыша. Оглядываясь по сторонам, Казангап поинтересовался:
— А девчушки ваши где?