Карл Гьеллеруп - Мельница
Однако брат кивнул ей головой, успокаивая.
— Да, да, Ханна! Якоб правду говорит. Мы же с тобой тоже заметили, что он — на пути обращения.
— Да, и я это чувствую. Но ты неправильно меня понял… То, что ты предположил, — правда. Дорогие друзья! Не проклинайте меня вы, если сам Господь милостив… Я действительно совершил это… Я знал, что они там… я намеренно убил их.
Лесничий отступил на шаг — не от ужаса или отвращения, хотя мельник понял его именно так, потому что рука друга, лежавшая у него на плече, вяло опустилась. Лесничий лишь хотел четко разглядеть лицо зятя: не бредит ли он? Сестра же просто не сомневалась, что он тронулся умом. От встречи ли с привидениями или от близкого удара молнии он помешался. Разумеется, и угрюмость, которую всегда в нем замечали, и сознание, что власти подозревают его, вели к тому же, а труд и страх сегодняшнего вечера, которые и здоровому были бы не под силу, совсем лишили его рассудка. Она крепко приникла к нему и прошептала:
— Якоб, не говори так! Приди в себя, мой любимейший друг!.. Одумайся.
Но ее брат увидел, что мельник, как болезненно ни было искажено его лицо, находится в полном сознании. Лесничий вспомнил много разрозненных подробностей, которые теперь соединились в новом освещении, и понял, что зять и правда виноват. И после короткого молчания, непроизвольно сложив руки для молитвы, он произнес:
— Я верю тебе, Якоб… Господь милостив, а Спаситель умер также и ради тебя.
Якоб кивнул в ответ, и у Ханны исчезла всякая надежда, что ее любимый мог говорить в бреду, исчезла так же внезапно и без остатка, как появилась, неумолимая правда глядела ей прямо в глаза из глаз мельника, беззвучно повторявшего:
— Моя бедная, бедная Ханна!
Она выпустила его из объятий, обхватила голову обеими руками и издала крик, который привлек бы к ним всеобщее внимание, если бы не потонул в шуме, вопле и гаме, который возник именно в эту минуту.
Дело в том, что на крышу жилого дома швырнуло одно из мельничных крыльев — как огромный факел для поджога, к счастью, наполовину прогоревший. Поскольку такой случай был предусмотрен, место на крыше было очищено и никто не пострадал. Горящее крыло быстро перевалили через угол дома в сад, а остатки разбитых при падении иглиц сгребли вниз граблями. Но прогорели паруса, которые оставались без полива минут десять, и там, где они свисали с крыши и потому не поливались, также стало заниматься пламя. Помимо ведер, которые сразу же опять взялись за работу, пришлось и брандспойту вступить в борьбу с этой новой опасностью. Доселе неслыханные ругательства собственного изобретения посыпались с губ Дракона. Отступив от пекарни, огонь нашел-таки уголок, где он мог собраться с силами.
Самыми безучастными ко всему шуму вокруг них, равнодушными к тому, сгорит ли жилой дом, или пекарня, или вообще все дотла, были мельник, Ханна и лесничий. Они стояли в углу, отделенные от всего и всех ужасной тайной.
Хотя удар для Ханны был страшный, несчастная девушка не упала в обморок — слишком здоровая у нее была натура и, кроме того, на первый план сразу же выступила одна мысль, подавившая все остальные. Эта мысль была: значит, он все — таки любил не ее, а Лизу.
Мельник прочитал укор в застывшем взгляде Ханны. Она стояла, слегка отстранившись, но протянув к нему руки и не сводя с него глаз с выражением, которого он до сих пор у нее не видел.
— О, Ханна, Ханна! — воскликнул он. — Я поступил с тобой дурно, мне нет оправдания… я знаю это сам, прости меня!
Она продолжала смотреть на него тем же взглядом и пробормотала еле слышно:
— Как ты мог?
— Я… Ханна… во мне много зла, я грешен, но этого ты не можешь понять, я ведь говорил тебе, меня ты понять не можешь… Да, я любил ее, Лизу… я вожделел ее, плотская страсть — все равно что болезнь, она не дает человеку покоя… я знал, что Лиза дурная женщина, но тем не менее… она соблазняла меня — нет, это было потому, что я сам дурной человек… и я знал, что ты хорошая… ты могла бы спасти меня… но я был околдован, я был опутан сетями греха… Это было еще до Кристининой смерти…
И, перебивая сам себя, урывками, беспорядочно, мельник рассказал всю историю своей страсти — как сначала она подкралась тайно, вызвала подозрения Кристины, отравила ей жизнь и, может быть, была причиной ее смерти; как его швыряло из стороны в сторону между Ханной и Лизой, добрым и злым ангелом, той, кого он хотел любить, и той, кого любил… как Лиза постоянно снова улавливала его в свои сети, как мучили его ревность и подозрение, что она любит Йоргена. Он вспомнил то воскресенье в ноябре, когда он охотно разрешил маленькому Хансу остаться ночевать у лесничего, а сам бросился домой прямиком через лес, словно дикий зверь, гонимый одной безумной страстью — соблазнить Лизу. А потом пришел другой ноябрьский день — следующая пятница, когда он обещал Лизе жениться на ней и заехал к ним, чтобы проститься с местом, где он был всего счастливее, и с друзьями, которых он любил больше всех, и в тот вечер произошло убийство.
Ханна чувствовала себя как человек, который долго замечал, что живет на ненадежной почве, а в воздухе пахнет чем-то мрачным и угрожающим, и вдруг заглянул в кратер вулкана, бывшего причиной этих явлений. Грех и страсть она до сих пор в сущности знала только по названиям и из абстрактного осуждения на проповедях и в религиозных книгах. Она знала также, что грех и страсть существуют и в ней самой, у нее даже бывали иногда смутные проблески самопознания, в которых она с искренней верой признавала себя грешницей, и за то лишь, что она была такой, как она была, более того, за то лишь, что она была человеком. Она признавала себя достойной проклятия и вечных мук — не спаси ее вера и не искупи жертвенная смерть Иисуса. Но все это витало вдалеке, окутанное дымкой тумана; теперь же это подступило к ней вплотную, она стояла со всем этим лицом к лицу, слышала, как оно говорит самым любимым голосом в мире, и чувствовала его в собственном теле, потому что ведь этот мужчина, которого она любила и который тоже любил ее, и был ее собственным телом. Да, он любил ее! Он сказал ей о своей любви, когда они сидели у пруда, сказал от всей души, и это не были пустые слова. И сейчас, слушая его, она поняла многое в его поведении и нраве, многое, что прежде было загадочным для нее. Она увидела, как он стремился к ней со страхом и надеждой, пытаясь преодолеть собственную натуру и не единожды споткнувшись, и, больно упав, достиг ее только сейчас, когда было уже слишком поздно — слишком поздно для того, чтобы из этого могло произрасти земное счастье.
Но не слишком поздно для того, чтобы она полюбила его навеки и сопровождала его повсюду и служила ему утешением, если ему после этого потребуется земное утешение.
Мельник молчал. Ханна прижалась к его груди, обхватив рукой за шею, лесничий держал его руку в своих. Слезы бежали по щекам мельника. В последний раз он плакал над гробом Кристины, и сейчас в слезах находил облегчение, какого никогда больше уже не надеялся испытать. Истинной благодатью было выговориться и довериться друзьям, не держать больше эту тайну запертой у себя в груди, словно пар, который разорвет котел, если не открыть клапан. Впервые в жизни он был в глазах своих друзей тем, кем он был в действительности. И хотя он, при всем своем страхе перед признанием, был уверен в том, что эти двое не порвут с ним — пусть даже все остальные от него отвернутся, — было что-то удивительное в том, что вот он обвинил сам себя, ничего не скрывая и ничего не приукрашивая, а между тем его по-прежнему окружает любовь — исполненная понимания и прощения дружба и любовь до гроба.
Он почувствовал бы себя почти счастливым даже и в житейском, человеческом смысле, если бы эта любовь, едва войдя в его сердце со своим примирением и покоем, тут же не стала его новой виной — ведь эта милая женщина, приникшая к нему, стала из-за него несчастной! Ее сегодняшний приход на мельницу был словно первый шаг к алтарю; наконец-то она посмела надеяться — и надеялась, что все будет хорошо, и тут же выяснилось, что все давно уже непоправимо загублено. Чем более терпеливо и кротко она переносила это разочарование, тем яснее открывалась мощь ее чувства, потому что только настоящая любовь, обманутая в своих ожиданиях земного счастья, может дать человеку силу перенести это.
Еще обильнее потекли слезы по его искаженному лицу, когда он нежно прижал Ханну к себе и встретился с ее взглядом — взглядом, затуманенным болью мученичества и одновременно просветленным очищающей силой мученичества. Было своеобразное чувство освобождения в том, чтобы плакать о другом человеке — о ней, ведь он так долго был эгоистически замкнут в себе, в собственных страданиях, и, ослепленный страхом, вряд ли мог чувствовать что-либо вне себя самого.
— Бедный, бедный мой друг! Как же, наверное, ты страдал! — прошептала она.