Иван Тургенев - Записки охотника
Маша слегка вспыхнула и с замешательством улыбнулась. Я поклонился ей пониже. Очень она мне нравилась. Тоненький орлиный нос с открытыми полупрозрачными ноздрями, смелый очерк высоких бровей, бледные, чуть-чуть впалые щеки – все черты ее лица выражали своенравную страсть и беззаботную удаль. Из-под закрученной косы вниз по широкой шее шли две прядки блестящих волосиков – признак крови и силы.
Она подошла к окну и села. Я не хотел увеличить ее смущенья и заговорил с Чертопхановым. Маша легонько повернула голову и начала исподлобья на меня поглядывать, украдкой, дико, быстро. Взор ее так и мелькал, словно змеиное жало. Недопюскин подсел к ней и шепнул ей что-то на ухо. Она опять улыбнулась. Улыбаясь, она слегка морщила нос и приподнимала верхнюю губу, что придавало ее лицу не то кошачье, не то львиное выражение…
"О, да ты «не тронь меня», – подумал я, в свою очередь украдкой посматривая на ее гибкий стан, впалую грудь и угловатые, проворные движения.
– А что, Маша, – спросил Чертопханов, – надобно бы гостя чем-нибудь и попотчевать, а?
– У нас есть варенье, – отвечала она.
– Ну, подай сюда варенье, да уж и водку кстати. Да послушай, Маша, – закричал он ей вслед, – принеси тоже гитару.
– Для чего гитару? Я петь не стану.
– Отчего?
– Не хочется.
– Э, пустяки, захочется, коли…
– Что? – спросила Маша, быстро наморщив брови.
– Коли попросят, – договорил Чертопханов не без смущения.
– А!
Она вышла, скоро вернулась с вареньем и водкой и опять села у окна. На лбу ее еще виднелась морщинка; обе брови поднимались и опускались, как усики у осы… Заметили ли вы, читатель, какое злое лицо у осы? Ну, подумал я, быть грозе. Разговор не клеился. Недопюскин притих совершенно и напряженно улыбался; Чертопханов пыхтел, краснел и выпучивал глаза; я уже собирался уехать… Маша вдруг приподнялась, разом отворила окно, высунула голову и с сердцем закричала проходившей бабе: «Аксинья!» Баба вздрогнула, хотела было повернуться, да поскользнулась и тяжко шлепнулась наземь. Маша опрокинулась назад и звонко захохотала; Чертопханов тоже засмеялся, Недопюскин запищал от восторга. Мы все встрепенулись. Гроза разразилась одной молнией… воздух очистился.
Полчаса спустя нас бы никто не узнал: мы болтали и шалили, как дети. Маша резвилась пуще всех, – Чертопханов так и пожирал ее глазами. Лицо у ней побледнело, ноздри расширились, взор запылал и потемнел в одно и то же время. Дикарка разыгралась. Недопюскин ковылял за ней на своих толстых и коротких ножках, как селезень за уткой. Даже Вензор выполз из-под прилавка в передней, постоял на пороге, поглядел на нас и вдруг принялся прыгать и лаять. Маша выпорхнула в другую комнату, принесла гитару, сбросила шаль с плеч долой, проворно села, подняла голову и запела цыганскую песню. Ее голос звенел и дрожал, как надтреснутый стеклянный колокольчик, вспыхивал и замирал… Любо и жутко становилось на сердце. «Ай жги, говори!..» Чертопханов пустился в пляс. Недопюскин затопал и засеменил ногами. Машу всю поводило, как бересту на огне; тонкие пальцы резво бегали по гитаре, смуглое горло медленно приподнималось под двойным янтарным ожерельем. То вдруг она умолкала, опускалась в изнеможенье, словно неохотно щипала струны, и Чертопханов останавливался, только плечиком подергивал да на месте переминался, а Недопюскин покачивал головой, как фарфоровый китаец; то снова заливалась она как безумная, выпрямливала стан и выставляла грудь, и Чертопханов опять приседал до земли, подскакивал под самый потолок, вертелся юлой, вскрикивал: «Жива!»…
– Живо, живо, живо, живо! – скороговоркой подхватывал Недопюскин.
Поздно вечером уехал я из Бессонова…
Конец Чертопханова
IГода два спустя после моего посещения у Пантелея Еремеича начались его бедствия – именно бедствия. Неудовольствия, неудачи и даже несчастия случались с ним и до того времени, но он не обращал на них внимания и «царствовал» по-прежнему. Первое бедствие, поразившее его, было для него самое чувствительное: Маша рассталась с ним.
Что заставило ее покинуть его кров, с которым она, казалось, так хорошо свыклась, – сказать трудно. Чертопханов до конца дней своих держался того убеждения, что виною Машиной измены был некий молодой сосед, отставной уланский ротмистр, по прозвищу Яфф, который, по словам Пантелея Еремеича, только тем и брал, что беспрерывно крутил усы, чрезвычайно сильно помадился и значительно хмыкал; но, полагать надо, тут скорее воздействовала бродячая цыганская кровь, которая текла в жилах Маши. Как бы то ни было, только в один прекрасный летний вечер Маша, завязав кое-какие тряпки в небольшой узелок, отправилась вон из чертопхановского дома.
Она перед тем просидела дня три в уголку, скорчившись и прижавшись к стенке, как раненая лисица, – и хоть бы слово кому промолвила – все только глазами поводила, да задумывалась, да подрыгивала бровями, да слегка зубы скалила, да руками перебирала, словно куталась. Этакой «стих» и прежде на нее находил, но никогда долго не продолжался; Чертопханов это знал, – а потому и сам не беспокоился и ее не беспокоил. Но когда, вернувшись с псарного двора, где, по словам его доезжачего, последние две гончие «окочурились», он встретил служанку, которая трепетным голосом доложила ему, что Мария, мол, Акинфиевна велели им кланяться, велели сказать, что желают им всего хорошего, а уж больше к ним не вернутся, – Чертопханов, покружившись раза два на месте и издав хриплое рычание, тотчас бросился вслед за беглянкой – да кстати захватил с собой пистолет.
Он нагнал ее в двух верстах от своего дома, возле березовой рощицы, на большой дороге в уездный город. Солнце стояло низко над небосклоном – и все кругом внезапно побагровело: деревья, травы и земля.
– К Яффу! к Яффу! – простонал Чертопханов, как только завидел Машу, – к Яффу! – повторил он, подбегая к ней и чуть не спотыкаясь на каждом шаге.
Маша остановилась и обернулась к нему лицом. Она стояла спиною к свету – и казалась вся черная, словно из темного дерева вырезанная. Одни белки глаз выделялись серебряными миндалинами, а сами глаза – зрачки – еще более потемнели.
Она бросила свой узелок в сторону и скрестила руки.
– К Яффу отправилась, негодница! – повторил Чертопханов и хотел было схватить ее за плечо, но, встреченный ее взглядом, опешил и замялся на месте.
– Не к господину Яффу я пошла, Пантелей Еремеич, – ответила Маша ровно и тихо, – а только с вами я уже больше жить не могу.
– Как не можешь жить? Это отчего? Я разве чем тебя обидел?
Маша покачала головою.
– Не обидели вы меня ничем, Пантелей Еремеич, а только стосковалась я у вас… За прошлое спасибо, а остаться не могу – нет!
Чертопханов изумился; он даже руками себя по ляжкам хлопнул и подпрыгнул.
– Как же это так? Жила, жила, кроме удовольствия и спокойствия ничего не видала – и вдруг: стосковалась! Сем-мол, брошу я его! Взяла, платок на голову накинула – да и пошла. Всякое уважение получала не хуже барыни…
– Этого мне хоть бы и не надо, – перебила Маша.
– Как не надо? Из цыганки-проходимицы в барыни попала – да не надо? Как не надо, хамово ты отродье? Разве этому можно поверить? Тут измена кроется, измена!
Он опять зашипел.
– Никакой измены у меня в мыслях нету и не было, – проговорила Маша своим певучим и четким голосом, – а я уж вам сказывала: тоска меня взяла.
– Маша! – воскликнул Чертопханов и ударил себя в грудь кулаком, – ну, перестань, полно, помучила… ну, довольно! Ей-Богу же! подумай только, что Тиша скажет; ты бы хоть его пожалела!
– Тихону Ивановичу поклонитесь от меня и скажите ему…
Чертопханов взмахнул руками.
– Да нет, врешь же – не уйдешь! Не дождется тебя твой Яфф!
– Господин Яфф, – начала было Маша…
– Какой он гас-па-дин Яфф, – передразнил ее Чертопханов. – Он самый, как есть, выжига, пройдоха – и рожа у него, как у обезьяны!
Целых полчаса бился Чертопханов с Машей. Он то подходил к ней близко, то отскакивал, то замахивался на нее, то кланялся ей в пояс, плакал, бранился…
– Не могу, – твердила Маша, – грустно мне таково… Тоска замучит. – Понемногу ее лицо приняло такое равнодушное, почти сонливое выражение, что Чертопханов спросил ее, уж не опоили ли ее дурманом?
– Тоска, – проговорила она в десятый раз.
– А ну как я тебя убью? – крикнул он вдруг и выхватил пистолет из кармана.
Маша улыбнулась; ее лицо оживилось.
– Что ж? убейте, Пантелей Еремеич: в вашей воле; а вернуться я не вернусь.
– Не вернешься? – Чертопханов взвел курок.
– Не вернусь, голубчик. Ни в жизнь не вернусь. Слово мое крепко.
Чертопханов внезапно сунул ей пистолет в руку и присел на землю.
– Ну, так убей ты меня! Без тебя я жить не желаю. Опостылел я тебе – и все мне стало постыло.
Маша нагнулась, подняла свой узелок, положила пистолет на траву, дулом прочь от Чертопханова, и пододвинулась к нему.