Джон Голсуорси - Собственник
Работы в Сити оказалось много: в придачу к обычным делам надо было сходить к маклерам Грину и Гриннингу, распорядиться о продаже акций «Новой угольной компании», дела которой, как он подозревал, не зная этого наверняка, клонились к упадку (впоследствии это предприятие медленно увяло и было в конце концов продано за бесценок американскому синдикату); кроме того, предстояло длинное совещание в конторе королевского адвоката Уотербака в присутствии Боултера, помощника королевского адвоката Фиска и самого Уотербака.
Предполагалось, что дело «Форсайт против Босини» будет разбираться завтра старшим судьёй мистером Бентемом.
Судья Бентем, отличавшийся здравостью ума, но не слишком обширными юридическими познаниями, был единодушно признан самым подходящим человеком для разбора дела Сомса. Он славился своею «строгостью».
Королевский адвокат[62] Уотербак приятно сочетал чуть ли не грубое пренебрежение к Боултеру и Фиску с большой внимательностью по отношению к Сомсу, инстинктивно или на основании точных сведении чувствуя в нём человека состоятельного.
Он твёрдо придерживался высказанного в своё время в письменной форме мнения, что исход дела будет в значительной степени зависеть от показаний на суде, и в нескольких метких словах дал Сомсу совет не придерживаться излишней точности в своих показаниях.
— Побольше уверенности, — сказал он, — побольше уверенности, — и, солидно рассмеявшись, сжал губы и почесал голову под сдвинутым на затылок париком — ни дать ни взять джентльмен-фермер, за которого он так любил выдавать себя.
Уотербак считался чуть ли не светилом по части дел, касающихся нарушения обещаний.
Возвращаясь домой, Сомс опять предпочёл подземную железную дорогу.
На Слоун-сквер туман стал ещё гуще. Пассажиры выходили и входили на станцию, пробираясь ощупью сквозь неподвижную плотную мглу; редко встречавшиеся в толпе женщины прижимали к груди сумочки, закрывали рот носовыми платками; экипажи, увенчанные призрачными силуэтами кэбменов, в тусклом свете фонарей, который тонул в тумане, едва достигнув мостовой, то и дело подъезжали и высаживали седоков, разбегавшихся, как кролики по своим норам.
И эти неясные призраки, закутанные в саваны из тумана, не замечали друг друга. Большой загон, и каждый кролик заботится только о себе, в особенности те кролики, на которых мех подороже, которые боятся брать кэбы в туманные дни и лезут под землю.
Однако у входа на станцию неподалёку от Сомса виднелась чья-то фигура.
Какой-нибудь пират или влюблённый, один из тех, кто вызывает у каждого Форсайта мысль: «Вот бедняга! Плохо ему, должно быть!» Их добрые сердца чуть сжимаются при виде бедняг-влюблённых, нетерпеливо поджидающих кого-то в тумане; но Форсайты быстро проходят мимо, хорошо зная, что время и деньги надо тратить только на свои собственные страдания.
Один лишь полисмен, прохаживавшийся взад и вперёд, заинтересовался этим человеком, низко надвинувшим шляпу на покрасневшее от холода лицо худое, измученное лицо, которого он то и дело касался рукой. Чтобы смирить тревогу или снова набраться решимости и снова ждать. Но влюблённый (если это действительно был влюблённый), вероятно, привык ко взглядам полисменов или же весь ушёл в свои тревожные мысли, потому что эти взгляды, очевидно, не беспокоили его. Ему знакомы и долгие часы ожидания, и тревога, и туман, и холод; ему не в первый раз, лишь бы она пришла! Глупец! Туманы кончатся только весной; а, кроме них, есть ещё снег и дождь, и никуда от этого не спрячешься. Гнетущий страх, если заставляешь её прийти, гнетущий страх, если просишь остаться дома.
«Поделом ему: надо уметь устраивать свои дела!»
Так думают почтенные Форсайты. Однако, случись этим гораздо более разумным гражданам прислушаться к сердцу влюблённого, который ждёт свидания в тумане и холоде, они бы опять повторили: «Да, бедняга! Плохо ему приходится!»
Сомс взял кэб с опущенными стёклами, и кэбмен медленно повёз его по Слоун-стрит и Бромтон-Род на Монпелье-сквер. Он приехал домой в пять часов.
Жены не было дома. Она ушла четверть часа тому назад. Ушла так поздно, в такой туман! Что это значит?
Он сел в столовой у камина, открыв дверь в холл, и, встревоженный до глубины души, попытался прочесть вечернюю газету. Книга не поможет только газета способна приглушить тревогу, мучившую его. Заурядные события, о которых повествовалось там, подействовали успокаивающе. «Самоубийство актрисы» — «Тяжёлая болезнь государственного деятеля» (опять! Вот везёт несчастному!) — «Бракоразводный процесс офицера» — «Пожар в шахте» — он прочёл все подряд. Эти события помогли ему, как лекарство, прописанное величайшим лекарем — нашей врождённой склонностью.
Около семи часов он услышал, что Ирэн вернулась.
События прошлой ночи уже давно потеряли свою остроту, заглушённые тревогой, которую пробудила в нём эта неизвестно чем вызванная прогулка в такой туман. Но стоило только Ирэн вернуться, как звуки её горьких рыданий снова встали у него в памяти, и он заволновался, думая о предстоящей встрече.
Она была уже на лестнице; воротник короткой шубки серого меха почти закрывал ей лицо, закутанное густой вуалью.
Она не оглянулась, не проговорила ни слова. Даже призрак, даже совсем посторонний человек не прошёл бы мимо в таком молчании.
Билсон пришла накрыть на стол и сказала, что миссис Форсайт не сойдёт к обеду, она приказала подать суп к себе в комнату.
Впервые за всю свою жизнь Сомс не переоделся к столу; вряд ли когда-нибудь ему приходилось обедать в несвежих манжетах, но он не замечал этого, задумавшись над стаканом вина. Он послал Билсон затопить камин в комнате, где были картины, и вскоре поднялся туда сам.
Сомс зажёг газовую лампу и глубоко вздохнул, словно среди этих сокровищ, в несколько рядов стоявших в маленькой комнате лицом к стене, ему удалось наконец найти душевный покой. Он подошёл к самому бесценному своему сокровищу — бесспорный Тернер[63] — и поставил его на мольберт лицом к свету. На Тернера сейчас был хороший спрос, но Сомс все ещё не решался расстаться с ним. Он долго стоял так, вытянув шею, выступавшую над высоким воротничком, повернув своё бледное, чисто выбритое лицо к картине, словно оценивая её; в глазах его появилось тоскливое выражение: должно быть, цена оказалась слишком значительной. Он снял картину с мольберта, чтобы снова поставить её к стене; но, сделав шаг, остановился: ему послышались звуки рыданий.
Нет, показалось — все то же, что преследовало его утром. Он поставил перед разгоревшимся камином высокий экран и тихо спустился вниз.
«Утро вечера мудрёнее!» — подумал Сомс. Заснуть ему удалось не скоро.
Теперь, чтобы пролить свет на события этого утонувшего в тумане дня, следует заняться Джорджем Форсайтом.
Завзятый остряк и единственный спортсмен в семье Форсайтов провёл утро в родительском доме на Принсез-Гарденс за чтением романа. После недавнего финансового краха своего беспутного сынка Роджер взял с него честное слово, что он образумится, и заставлял сидеть дома.
Около пяти часов Джордж вышел и направился к станции на Саут-Кенсингтон (в такой день все ездят подземкой). Он хотел пообедать и провести вечер за бильярдом в «Красной кружке» — единственном в своём роде заведении, не похожем ни на клуб, ни на отель, ни на фешенебельный ресторан.
Он вышел у Чэринг-Кросса вместо Сент-Джемс-парка, решив пройти на Джермин-стрит по более или менее освещённым улицам.
На платформе внимание его — а кроме солидной, элегантной внешности, Джордж обладал ещё острым глазом и всегда был начеку, подыскивая пищу для своего остроумия, — внимание его привлёк какой-то человек, который выскочил из вагона первого класса и шатающейся походкой направился к выходу.
«Хо-хо, голубчик! — мысленно проговорил Джордж. — Ба, да это „пират“!» — И он повернул своё тучное туловище вслед за Босини. Ничто так не забавляло его, как вид пьяного человека.
Босини, в широкополой шляпе, остановился прямо перед ним, круто повернул и кинулся обратно к вагону, откуда только что выскочил. Но опоздал. Дежурный схватил его за пальто; поезд уже тронулся.
Намётанный глаз Джорджа заметил в окне вагона лицо женщины, одетой в серую меховую шубку. Это была миссис Сомс, и Джордж сразу же заинтересовался.
Теперь он шёл за Босини по пятам — вверх по лестнице, мимо контролёра, на улицу. Однако за это время чувства его несколько изменились: он уже не любопытствовал, не забавлялся, а жалел этого беднягу, по следам которого шёл. «Пират» не был пьян — им, очевидно, владело сильнейшее волнение; он разговаривал сам с собой, но Джордж уловил только одно: «Боже, боже!» Он, должно быть, не сознавал, что делает, куда идёт, озирался, останавливался в нерешительности, вёл себя как помешанный, и Джордж, вначале искавший только случая поразвлечься, решил не спускать с бедняги глаз.