Ромен Роллан - Жан-Кристоф. Том III
— Ах, болваны! С ними, того и гляди, прослывешь идиотом!..
И потом, зачем же ради него поносить талантливых французских композиторов, которые ему самому могли нравиться в большей или меньшей степени (скорее в меньшей, чем в большей), но, без сомнения, превосходно владели своим ремеслом? А хуже всего, что ему бесцеремоннейшим образом приписывали гадкие чувства к его родине!.. Нет, этого нельзя так оставить…
— Я сейчас же напишу им, — сказал Кристоф.
— Нет, не надо! — воспротивился Оливье. — Ты слишком раздражен. Лучше завтра, на свежую голову…
Кристоф заупрямился. Когда ему хотелось высказаться, он не мог ждать до завтра. Он только обещал, что даст Оливье прочитать письмо. Это оказалось нелишним. После того как текст был должным образом отредактирован, причем Кристоф считал для себя самым главным опровергнуть навязанное ему мнение о Германии, он побежал опустить письмо в почтовый ящик.
— Ну, теперь все улажено, — сказал он, вернувшись, — письмо будет напечатано завтра.
Оливье с сомнением покачал головой. Отнюдь не успокоившись, он испытующе заглянул в глаза Кристофу и спросил:
— Ты ничего не сболтнул лишнего за столом?
— Да нет же, — смеясь, ответил Кристоф.
— Наверняка?
— Говорю тебе — нет, трусишка.
У Оливье немного отлегло от сердца. Зато теперь встревожился Кристоф. Он припомнил, что говорил без умолку, не задумываясь, сразу почувствовав себя, как дома. Ему и в голову не приходило быть настороже: все присутствующие так старались показать ему свое сердечное расположение! Да они и в самом деле были к нему расположены. Люди всегда расположены к тем, кому благодетельствуют. А Кристоф так искренне веселился, что заражал своим весельем и остальных. Он вел себя с такой добродушной бесцеремонностью, отпускал такие сочные шутки, столько ел, с такой быстротой, ничуть не хмелея, поглощал спиртные напитки, что внушил уважение Арсену Гамашу; тот сам был не промах поесть и по своей примитивной, грубой, здоровой натуре глубоко презирал хилых людишек, парижских заморышей, которые боятся съесть и выпить лишнее. О людях он судил за столом. И потому высоко оценил Кристофа. Тут же на месте он предложил переделать его «Гаргантюа» в оперу и поставить в Большом оперном. В ту пору среди парижских буржуа считалось, что инсценировать «Осуждение Фауста» или девять симфоний — это высшее достижение искусства. Кристофа рассмешила такая нелепая мысль, он с трудом удержал Гамаша, который хотел немедленно отдать по телефону соответствующее распоряжение в дирекцию Большого оперного или в министерство изящных искусств. (Если верить Гамашу, там у него сидели свои люди.) Это предложение напомнило Кристофу, в каком странном обличье в свое время была преподнесена его симфоническая поэма «Давид», и он рассказал о спектакле, который устроил депутат Руссен для первого дебюта своей любовницы[31]. Гамаш терпеть не мог Руссена и слушал с удовольствием, а Кристоф, воодушевленный щедрыми возлияниями и сочувствием слушателей, стал припоминать другие случаи, не всегда подлежащие оглашению, причем его собеседники не упускали ни одной подробности. В отличие от них Кристоф все забыл, едва встал из-за стола. А тут, когда Оливье стал допытываться, многое всплыло у него в памяти, и по спине пробежала дрожь, ибо он был достаточно умудрен опытом, чтобы, не обольщаясь, предвидеть дальнейший ход событий: хмель прошел, и ему явственно представилось, как его неосторожные признания будут искажены в хронике злопыхательской бульварной газетки, а его выпады по линии искусства превращены в полемическое оружие. Что же касается написанного им опровержения, то на этот счет у него было не больше иллюзий, чем у Оливье: отвечать сотруднику газеты — значит зря переводить чернила; последнее слово всегда останется за газетой.
Как Кристоф предвидел, так все и сбылось — точка в точку. Болтовню его напечатали, а опровержение — нет. Гамаш велел передать ему, что отдает должное его душевному благородству, что такая щепетильность делает ему честь, но предпочел сохранить проявление этой щепетильности в строгой тайне; и ложные взгляды, приписанные Кристофу, продолжали распространяться, вызывая резкую критику в парижских газетах, а когда они дошли до Германии, там возмутились, как мог музыкант-немец так отзываться о своей родине.
Кристоф решил, что придумал способ поправить дело, и в ответ на вопросы репортера из другой газеты рассыпался в изъявлениях любви к Deutsches Reich, где, по его словам, люди ничуть не менее свободны, чем во Французской республике. А так как репортер представлял консервативную газету, то не замедлил приписать Кристофу антиреспубликанские высказывания.
— Час от часу не легче! — воскликнул Кристоф. — Да какое отношение имеет моя музыка к политике?
— У нас так уж водится, — ответил Оливье. — Посмотри, как люди рвут на части Бетховена. Одни делают из него якобинца, другие — церковника, для этих он — «Папаша Дюшен», для тех — царедворец.
— Эх, дал бы он им всем пинка в зад!
— Ну вот ты и дай!
Кристоф был бы совсем не прочь, но он таял от первого приветливого слова. Оливье ни на минуту не знал покоя, когда оставлял его одного. Кристофа по-прежнему осаждали репортеры, и, сколько он ни обещал, что будет держать себя в узде, устоять он не мог и в приливе умиления доверчиво выкладывал все, что приходило ему в голову. Являлись к нему и репортеры женского пола, рекомендовались его почитательницами и выспрашивали о его любовных похождениях. Другие пользовались случаем, чтобы в связи с Кристофом позлословить о ком-нибудь еще.
Возвратясь домой, Оливье замечал, что Кристоф чем-то озабочен.
— Опять натворил глупостей? — спрашивал он.
— Как всегда, — отвечал пристыженный Кристоф.
— Неисправимый ты человек!
— Меня на цепи надо держать… Но теперь кончено: больше этого не будет.
— Да, да, до следующего раза…
— Нет, на этот раз окончательно.
На другой день Кристоф торжествующе заявил Оливье:
— Опять тут приходил один. Я его выставил.
— Незачем впадать в крайности, — сказал Оливье. — С ними надо быть осторожным. «Это злобные твари…» Тронь их, они тебя ударят… Им ничего не стоит отомстить тебе! Каждое оброненное тобой словечко они истолкуют по-своему.
Кристоф схватился за голову.
— О, господи!
— Что еще?
— А то, что я сказал, когда захлопывал за ним дверь…
— Что именно?
— Наполеоновское словцо.
— Наполеоновское?
— Ну, не его, так кого-то из его приближенных…
— Сумасшедший! Оно будет напечатано на первой странице!
Кристоф содрогнулся. Но в газете на следующий день было напечатано описание его квартиры, куда репортер не попал, и интервью, которого он не получил.
Сведения по мере распространения приукрашивались. В иностранных газетах они сдабривались всякими нелепостями. После того как французы в своих статьях сообщили, что Кристоф ради куска хлеба аранжировал музыкальные произведения для гитары, он прочел в английской газете, что ему случалось ходить по дворам с гитарой.
На глаза ему попадались не только хвалебные отзывы. Отнюдь нет! Достаточно было покровительства «Гран журналь», чтобы на Кристофа ополчились другие газеты. Они не могли допустить, что кто-то из их собратьев открыл гения, которого они проглядели. Одни злословили вовсю. Другие жалели Кристофа. Гужар, досадуя, что его обскакали, напечатал статью, чтобы, как он выразился, восстановить истину. Он панибратским тоном говорил о своем старом приятеле — Кристофе, о том, как руководил первыми его шагами в Париже; конечно, Кристоф очень даровитый музыкант, но — кому как не другу знать это! — с большими срывами, с пробелами в образовании, без всякой самобытности и с непомерной гордыней. Плохую услугу оказывают ему те, кто поощряет эту гордыню, доходя в своих похвалах до смешного, тогда как Кристофу нужен мудрый, знающий, справедливый наставник, доброжелательный и строгий и т.д. (словом, точная копия самого Гужара). Композиторы кисло улыбались, подчеркивая полнейшее презрение к музыканту, который пользуется поддержкой прессы, и, делая вид, что им отвратительно servum peeus[32], отклоняли дары Артаксеркса, ничего им не предлагавшего. Одни поносили Кристофа, другие нападали на Оливье (это были преимущественно его коллеги). Они радовались случаю отплатить ему за то, что он держался непримиримо и не подпускал их к себе — по правде говоря, больше из любви к одиночеству, чем из презрения к кому бы то ни было. Но для людей горчайшая обида услышать, что можно обойтись без них. Кое-кто даже намекал, что самому Оливье небезвыгодны статейки в «Гран журналь». Находились охотники защитить Кристофа от Оливье: они сокрушались по поводу того, что Оливье, не щадя тонкой душевной организации художника-мечтателя — Кристофа, недостаточно вооруженного для жизни, бросает его в самую сутолоку Ярмарки на площади, где тот неизбежно погибнет. Из их слов выходило, что Кристоф — неразумный младенец, которого надо водить за ручку. Те, кто курит ему дешевый фимиам, говорили они, губят его будущее, а ведь он, хоть и лишен таланта, но своим упорством и трудолюбием заслуживает лучшей участи. Жаль человека! Почему не дали ему поработать еще несколько лет в безвестности?