Бертольд Брехт - Трехгрошовый роман
– Милостивая государыня, я позволю себе обратить ваше внимание на то, что принятое вами решение находится в дисгармонии с существующими законами.
Он так искусно владел своим голосом, что упомянутая им дисгармония казалась небесной музыкой. Но госпожа Пичем сухо перебила его:
– Да, я знаю, цена – пятнадцать фунтов.
Тридцать лет совместной жизни с господином Пичемом и обильное потребление горячительных напитков раскрыли перед ней тайники человеческой души.
– Тут дело не в пятнадцати фунтах. Я, кстати, не понимаю, откуда взялась эта сумма: операция обойдется несколько дороже, – елейным голосом ответствовал доктор. – Это вопрос совести.
– Вы говорите: операция обойдется дороже? Во сколько же она обойдется?
– спросила госпожа Пичем.
– Ну, скажем, в двадцать пять фунтов, милостивая государыня. Но прежде всего вам придется окончательно и бесповоротно решить, действительно ли вы готовы уничтожить зарождающуюся жизнь, иными словами – действительно ли в этом есть безусловная, настоятельная необходимость, как, скажем, у моих неимущих пациентов, которые просто не имеют материальной возможности содержать детей, что, разумеется, ни в коей степени не оправдывает врачебное вмешательство как таковое, но хотя бы объясняет его с человеческой точки зрения… Не так ли?
Госпожа Пичем внимательно посмотрела на него и сказала:
– Именно о такой необходимости и идет речь, господин доктор.
– Ну, это, конечно, дело другое, – сказал доктор, так как госпожа Пичем и ее дочь поднялись. – Тогда попрошу вас пожаловать ко мне завтра, в три часа дня. Гонорар – на месте, чтобы не посылать счета на дом. Честь имею кланяться, милостивая государыня.
Дамы пошли в кафе и съели по пирожному. Так как возвращаться домой было еще рано, они зашли в кинематограф.
Это был один из тех убогих балаганов, где сеансы идут без перерыва. Зрительный зал имел форму длинного полотенца. Крошечный экран был словно иссечен дождем, и люди на нем двигались, точно в пляске святого Витта.
Фильм назывался: «Мать, твой ребенок зовет тебя!» Начинался он с того, что некая молодая знатная дама одевалась на бал. С помощью горничной она зашнуровала на себе корсет в метр длиной и нацепила на шею и на уши несколько фунтов брильянтов. Она полюбовалась собой в стенном зеркале и пошла в детскую. Дочь ее, трехлетняя малютка, лежала в кроватке: она была больна. Врач, серьезный бородатый господин, стоял возле кроватки и щупал ребенку пульс. Он сказал молодой матери несколько слов, по-видимому весьма серьезных, но та легкомысленно рассмеялась, небрежно обняла малютку и упорхнула.
В проходе между стульями стоял толстяк комментатор.
– Легкомыслие и жажда наслаждений, – сказал он несколько хриплым басом, – побуждают юную мать бросить на произвол судьбы смертельно больного ребенка и ринуться в пучину пьянящих развлечений.
На экране появился неслыханно пышный и роскошно обставленный зал, в котором довольно многочисленное общество занималось танцами.
– Высший свет в вихре наслаждений, – одновременно пояснил бас.
Вошла юная мать. Лакей в коротких штанах доложил о ее приходе. Мужчины повскакали с мест. Подали шампанское. Юная мать сидела между кавалерами на изящной бархатной козетке. Время от времени она шла танцевать и переходила из объятий в объятия.
– Незаметно летят часы… – информировал публику комментатор.
Потом на экране опять появилась детская. Малютке, по-видимому, стало значительно хуже. Она сидела в постельке и простирала ручонки к покинувшей ее маме. Внезапно она откинулась на подушки.
– О, – сказал бас, – она умирает! О, она падает навзничь! Все кончено!
Опять бальный зал. Запрокинув голову, юная мать осушала бокал шампанского. Вдруг задняя стена зала стала прозрачной: показалась детская; умершая маленькая девочка, такая же прозрачная, поднималась из кроватки, пока не приняла вертикального положения. У нее была пара крылышек за плечами, потому что теперь она была ангелочком. Она понеслась к своей молодой матери в бальный зал, иными словами – вынырнула из задней стены, полетела к мраморному столику, за которым пировала презревшая свой долг молодая женщина, опустилась у самого столика на пол и растаяла в воздухе.
– Мысленно, – прогрохотал бас, – охваченная ужасом мать видит свое мертвое дитя. В облике ангела – о, как трогательно! – оно прощается с ней навеки!
Молодая мать упала в обморок. На несколько секунд ее еще показали в гардеробе.
– О, только бы не опоздать! – шепчет несчастная, лихорадочно накидывая что-то на себя.
Потом опять появилась детская, в которую вбежала женщина. Она упала на колени перед кроваткой, обняла мертвую дочку и заломила руки. Все присутствующие бросились утешать ее, но она, как видно, не могла подавить боль и угрызения совести.
Бас закончил, задыхаясь:
– О, поздно! Счастье больше не с тобой! Его не возвратишь горючею слезой!
Обе женщины, потрясенные до глубины души, не сводили глаз с экрана. Возле кассы они купили себе шоколаду, но уже в самом начале мелодрамы сжевали весь свой запас. Так захватил их фильм.
Когда малютка, брошенная легкомысленной матерью, умерла в одиночестве, Полли ощутила болезненный укол в груди. В темноте она схватила мать за руку, и у обеих женщин выступили слезы на глазах, когда скончавшаяся малютка со светлыми локонами прилетела в бальный зал, простирая ручонки.
Они вышли из кинематографа, глубоко растроганные этим произведением искусства.
– Я не поведу тебя туда завтра! – взволнованно сказала госпожа Пичем, выйдя на улицу.
Теперь и Полли не могла себе представить, как она смела думать об убийстве своего ребенка. Чем она отличалась от той преступно легкомысленной матери в бальном зале?
Только поздней ночью обе женщины освободились от чар искусства.
Госпожа Пичем в нитяных чулках поднялась в светелку Полли и сказала, присев на край кровати:
– Завтра с утра ничего не ешь. А то тебя вырвет после наркоза.
Полли всю ночь снилась докторская коллекция оружия.
Господин Пичем был очень занят.
В тот вечер он принимал у себя адвоката Уайта и Фанни Крайслер. Пичем настаивал на том, чтобы его зять теперь назвал женщину, которая на суде могла бы подтвердить под присягой факт прелюбодеяния. Он хотел действовать наверняка.
Мэкхит предложил взять одну девицу из публичного дома госпожи Лексер в Тэнбридже, и толстяк Уайт привел ее на Олд Оук-стрит. Она вела себя весьма непринужденно, но господин Пичем дал этой свидетельнице отвод. Он заявил, что не намерен унижать свою дочь в глазах всего света, а на самом деле, вероятно, опасался, что показания проститутки не будут приняты во внимание судом, узнав об этом, Мэкхит страшно разозлился.
– Как он себе это представляет, мой почтенный тесть? – орал он. – С каким количеством баб он мне еще прикажет спать?
Тем не менее он изъявил согласие выставить в качестве свидетельницы Фанни Крайслер.
Правда, он уже проник в правление банка, но разорение Пичема все еще было ему нежелательно: он теперь рассматривал его как клиента. Если бы этот клиент как-нибудь справился со своим противником, не прикасаясь к банковскому вкладу, банк был бы очень доволен.
В эти дни Мэкхит неоднократно задумывался: не развестись ли ему в самом деле с Полли?
В разговоре с Гручем, которого он с обычной своей бестактностью привлек к обсуждению кандидатуры Фанни Крайслер, он изложил свои мысли в следующих выражениях:
– Могут произойти события, которые разлучат меня с моей женой. Быть может, самым правильным было бы с моей стороны окончательно порвать с ней. Но даже если я теперь и признаю факт моей связи с Фанни, это еще ни в какой степени не означает разрыва с моей женой. Так или иначе, она от меня беременна и не станет поддаваться любому капризу и бросать меня из-за какого-то пустяка. Только самые серьезные основания могут заставить женщину в ее положении покинуть мужа. Это – преимущество, которое дает нам их беременность. Вот когда они по-настоящему привязываются. Природа, Груч, хитрая штука! Она везде возьмет свое. А почему? Потому что она изворотлива.
Груч сидел, скорчившись, на матраце, курил и задумчиво кивал.
– У моей жены, – задумчиво продолжал Мэкхит, – есть только одна возможность насолить мне: если она избавится от ребенка, которого носит под сердцем. Но это было бы с ее стороны так безжалостно, что мне потом было бы уже все равно – разрыв так разрыв! Я сказал ей: пускай сама решает. Я не говорил ни за, ни против. Я дал ей понять, что все зависит от нее. Это для нее серьезное испытание – испытание ума и сердца. Откровенно говоря, я не знаю, выдержит ли она его. Быть может, сейчас уже все кончено – я этого не знаю. Я даже не знаю в данный момент, носит она еще под сердцем моего ребенка или нет. Я предпочитаю не спрашивать. Я делаю вид, будто меня это вообще не интересует. Но придет время, и я спрошу: «Где твой ребенок? Что ты с ним сделала? Был ли он тебе так дорог, что ты ни за что на свете не захотела расстаться с ним, или, может быть, наоборот?» И эта минута решит все.