Виктор Гюго - Отверженные
Член королевского суда в Дуэ, исполнявший должность председателя на этой сессии суда в Аррасе, знал, как и все прочие, это имя, пользующееся таким глубоким и всеобщим уважением. Когда пристав, осторожно приотворив дверь, нагнулся к председателю и подал ему листок с написанной на нем единственной строкой, председатель сделал быстрое движение, схватил перо, написал несколько слов внизу на той же бумаге и подал ее приставу, сказав:
— Просите войти.
Несчастный человек, историю которого мы рассказываем, продолжал стоять у дверей зала на том же месте и в той же позе. Как сквозь сон слышал он обращенные к нему слова: «Не угодно ли вам сделать мне честь следовать за мной?» Это был тот же самый пристав, который не далее как за минуту повернулся к нему спиной — теперь он кланялся ему чуть не до земли. В то же время пристав передал ему записку. Он развернул ее, и так как поблизости была лампа, то мог прочесть: «Председатель суда свидетельствует почтение господину Мадлену».
Он скомкал бумагу в руках, как будто слова эти имели для него какое-то странное, горькое значение. Он пошел вслед за приставом.
Несколько минут спустя он очутился один в каком-то кабинете строгого характера, освещенном двумя свечами, стоящими на столе, покрытом зеленым сукном. У него еще звучали в ушах последние слова пристава, перед тем как он уходил: «Вы находитесь, милостивый государь, в совещательной комнате; вам стоит только нажать медную ручку у этой двери, и вы очутитесь в зале заседания позади председательского кресла». Слова эти путались в его голове со смутным воспоминанием об узких коридорах и темных лестницах, по которым он только что проходил.
Пристав оставил его одного. Он силился сосредоточиться, но не мог. Как раз в такие моменты, когда всего необходимее остановить мысли на какой-нибудь горькой действительности жизни, все нити их обрываются в мозгу. И вот он находился в том самом месте, где судьи совещаются и осуждают. С тупым равнодушием рассматривал он эту тихую, но грозную комнату, где разбивалось столько жизней, где сейчас прозвучит его имя, где решится его судьба. Он оглядел стены, оглядел самого себя, дивясь тому, что он в этой комнате.
Он ничего не ел целых двадцать четыре часа; он был весь разбит тряской таратайки; но он этого не чувствовал; ему казалось, что он ровно ничего не чувствует.
Он подошел к черной рамке, висевшей на стене и содержащей под стеклом старый автограф Жана Никола Паша, парижского мэра и министра, помеченный, вероятно, ошибочно, 9 июня 1790 года; в этом письме Паш посылает коммуне список министров и депутатов, содержащихся у них под арестом. Посторонний свидетель, который наблюдал бы за ним в эту минуту, вероятно, вообразил бы, что он находит это письмо очень любопытным, потому что он не отрывал от него глаз и прочел его два-три раза подряд. Он читал машинально, не понимая ни слова. Он думал в это время о Фантине и Козетте.
Среди задумчивости он обернулся, и глаза его остановились на медной ручке двери, отделявшей его от зала заседаний. Он почти позабыл об этой двери. Взор его, сначала спокойный, устремился на эту дверную ручку; потом глаза его приняли растерянное выражение, и, наконец, в них отразился ужас. Капли пота выступали у него на лбу и струились по вискам.
Была минута, когда у него вырвался неуловимый, непокорный жест, который означает и так верно передает слова: «Вот еще! Кто меня заставляет?» Потом он с живостью обернулся, увидел перед собой ту дверь, в которую вошел, отворил ее и вышел. Он уже не был в той комнате, он вырвался из нее. Он был в коридоре, длинном, узком, перерезанном ступенями и форточками, в коридоре, то и дело образующем углы и освещенном тут и там фонарями, похожими на больничные ночники; по этому самому коридору он пришел. Он вздохнул, прислушался — ни звука ни позади, ни впереди; тогда он пустился бежать, точно за ним гонятся.
Сделав несколько поворотов в коридоре, он опять насторожил уши. Все то же безмолвие, все тот же мрак. Он задыхался, едва стоял на ногах и прислонился к стене. Камень был холоден; ледяной пот покрывал его лоб. Он выпрямился, дрожа всем телом.
И вот, стоя один в этом мраке, дрожа от холода и, быть может, от других страшных ощущений, он стал размышлять.
Он размышлял уже целую ночь, размышлял целый день; теперь ему слышался внутренний голос, говоривший ему: увы!
Так прошло четверть часа. Наконец он поник головой, вздохнул с глубокой мукой, опустил руки и вернулся. Он шел тихими шагами, удрученный, точно его поймали в бегстве и приводили назад.
Он вернулся в совещательную комнату. Первое, что бросилось ему в глаза, была дверная ручка. Эта круглая ручка из полированной меди сияла в его глазах, как страшная звезда. Он смотрел на нее, как овца смотрит на тигра, смотрел и не в состоянии был оторвать глаз. Время от времени он делал шаг вперед и все приближался к двери. Если бы он прислушивался, до него донесся бы смутный гул из соседней залы; но он не слушал. Вдруг, сам не зная как, он очутился около самой двери, судорожно ухватился за ручку — дверь отворилась. Он был в зале заседания.
IX. Место, где слагаются обвинения
Он сделал шаг вперед, машинально притворил за собой дверь и, стоя, глядел на зрелище, представившееся его глазам.
Перед ним было обширное, тускло освещенное помещение, в котором то стоял гул, то воцарялось безмолвие и где процедура уголовного процесса развивалась среди толпы со своей угрюмой важностью.
В конце зала около него восседали судьи с рассеянным видом, в потертых мантиях, грызя ногти или жмуря глаза; на другом конце — толпа в рубищах; адвокаты в разных позах; солдаты с честными суровыми лицами; по стенам старые запачканные обои, грязный потолок, столы, покрытые изжелта-зеленой саржей; двери, захватанные руками; на гвоздях, вбитых в стены, трактирные кенкеты, доставляющие больше копоти, чем света; на столах свечи в медных подсвечниках, — всюду мрак, безобразие, печаль; и от всего этого веяло каким-то суровым, величественным впечатлением, во всем чувствовалась великая человеческая сила, называемая законом, и великая божественная сила, называемая правосудием.
Никто в толпе не обратил на него внимания. Все взоры сосредоточивались на одном месте, на деревянной скамье, прислоненной к небольшой дверце, вдоль стены по левую сторону председателя. На этой скамье сидел человек между двух жандармов.
Человек этот был «он».
Он не искал его, но увидел сейчас же. Глаза его устремились на него сами, как будто заранее угадали, где найти это лицо.
Он словно видел самого себя состарившимся; конечно, лицо было не совсем такое, как у него, но общий вид и действия те же самые: те же всклокоченные волосы, те же дикие беспокойные глаза, — словом, точь-в-точь, каким он был в тот день, когда пришел в Динь, полный ненависти, озлобления, скрывая в своей душе страшное скопище дурных помыслов, которые он девятнадцать лет собирал на каторге.
«Боже мой, — подумал он, — неужели я опять стану таким?»
Существу этому на вид было по крайней мере шестьдесят лет. В нем было что-то грубое, тупое, забитое.
При скрипе отворяющейся двери некоторые лица посторонились, чтобы пропустить господина Мадлена; председатель обернулся и, поняв, что входивший человек, должно быть, мэр города Монрейля, поклонился ему. Прокурор, не раз встречавший его в Монрейле, куда призывали его дела службы, узнал его и тоже поклонился. Но он почти не заметил этих поклонов. Он был жертвой какой-то галлюцинации и смотрел широко раскрытыми глазами.
Судьи, протоколист, жандармы, толпа жестоко любопытных голов, — все это он видел уже однажды, двадцать семь лет тому назад. Теперь опять предстали перед ними эти роковые предметы; они были тут, двигались, существовали; то было уже не усилие его памяти, не мираж его мысли — а настоящие жандармы, настоящие судьи, настоящая толпа — люди во плоти. Свершилось! — он видел, как перед ним оживали с ужасной реальностью чудовищные образы его прошлого.
Вся эта бездна разверзлась и зияла перед ним.
Он устрашился, закрыл глаза и воскликнул в глубине души: «Никогда!»
В силу трагического стечения обстоятельств, заставлявшего его мысли путаться и чуть не сводившего его с ума, — тут перед ним был он сам. Этого человека, которого судили, все называли Жаном Вальжаном!
Перед глазами его было чудовищное видение, самое ужасное в его жизни, причем его роль исполнялась собственным призраком. Все было по-старому: та же обстановка, те же лица судей и зрителей. Только над головой председателя висело распятие — чего не было в те времена, когда он был осужден. Когда его судили, Бог отсутствовал.
Позади стоял стул; он опустился на него, страшась, чтобы его не увидели. Он воспользовался картонами, стоявшими на столе судей, чтобы скрыть лицо свое от публики. Теперь он мог все видеть незамеченный. Он вполне вернулся к сознанию действительности; мало-помалу он оправился. Он вошел в ту фазу спокойствия, когда человек способен слушать.