Юхан Борген - Темные источники
По пути кто-то где-то выпустил его однажды из рук – и вот это «где-то» он должен найти, пока еще не поздно.
Он написал три математически вычисленные фантазии на тему уступа в Северной Зеландии – эта тема тоже имела отношение к тому «месту» – и портрет человека с сигарой по воспоминанию о воспоминании, отпечатавшемся в его душе.
Таким образом, в этих картинах он поставил перед собой какую-то цель, крохотную цель, которая уже ускользала. Теперь он перечитывал письмо Мириам. В письме о картинах не было ни слова, но телеграмма касалась их. Ура. Странное слово для телеграммы. «Незавершенные» – написали о картинах в то же самое утро. Он и сам это знал. И не в том смысле, что каждая картина не завершена потому, что он не довел ее до конца, – на свой лад он их закончил. Критики не могли знать того, что сам он лишь смутно подозревал, а именно: что его картины были незавершенными по самой своей природе, потому что его догадки, вечные его догадки, всегда касались формы и внешнего проявления людей и вещей и никогда не приближались к их сути, к его собственной сути. Он ловкий господин Имярек, манипулирующий оттенками и формой, как фокусник – своими кроликами...
В детстве, замирая от восторга, он часто пытался понять, вправду ли кролики находятся в цилиндре? Теперь он понял – это не имеет значения. Раз ты что-то видишь, стало быть, ты это видишь, но зато видишь, и только. Но знают ли люди о том, что цилиндр, из которого фокусник колдовством извлек кроликов, совершенно пуст?
Пока Вилфред писал свои картины, он бродил по городу, навестил места, где бывал прежде, и распил бутылочку-другую с уцелевшими завсегдатаями Кабака. Так он набрел на Роберта и Селину, они наслаждались своей новоиспеченной добропорядочностью, примиренные с бедностью в перестроенном бараке, и на этой житейской основе составили себе временный моральный кодекс. Теперь, перечитывая письмо Мириам, Вилфред знал, что все это ушло в прошлое. Письмо толкало его прочь, требовало, чтобы он нашел то самое место. Время не терпит.
Тогда, в Копенгагене, Мириам увезла его домой в своей машине, спрятав под цветами. Даже если бы полчища врагов стерегли его на всех соседних улицах, им было до него не добраться. Она позвонила Бёрге (он так и знал, силы добра всегда заодно: они с Бёрге были наслышаны друг о друге – когда у кого-нибудь что-нибудь случалось, звонили Бёрге Вииду), и они вместе доставили его на корабль. Мать после целого года дурных предчувствий приняла его без трагедий и не пыталась вознаградить его теперь своими попечениями – он понимал, что это ей нелегко.
Он перечитывал письмо Мириам. Дядя Рене захотел отпраздновать его выставку, было обронено словечко «вернисаж»... Вилфреда передернуло при мысли о празднестве, и старик, которого принял в свое лоно Париж, не стал настаивать. Он примирился с тем, что просто пригласил мать и сына к себе, на свою старую виллу, и они охотно приняли его приглашение. Опустевший деревянный дом на окраине города, где багаж уже обшит мешковиной и мебель обтянута пестрыми чехлами. В такой дом отрадно войти тому, кто тоже задумал подвести итог.
Хорошо, что надо сняться с места, – к этому решению приводило письмо, которое он держал в руках и которое толкало его прочь. Ему ведь давно казалось, что он должен что-то найти. Поиски он начал, едва сошел на берег в Норвегии. На последние деньги, оставшиеся от тех, что ему дал Бёрге (Бёрге утверждал, будто это Вилфред заработал их своим скромным литературным трудом), он взял такси и поехал за город. Там он пошел привычной дорогой к Сковлю – по снегу, как однажды в давние времена. Надо же было где-то начать странствие.
Но, дойдя до поворота, где начинался подъем к дому, он обнаружил, что дорогу расчистили. У дома стояла машина. Он испугался – испугался, что все пережитое им было одним лишь воображением, и даже летние месяцы его детства – еще один обман, выдуманный им среди прочих небылиц. Обогнув дом с торцовой стороны, он осторожно вскарабкался вверх по шпалерам жимолости и заглянул в окно, в комнату, где сидели незнакомые люди, двое малышей и девочка-подросток с золотистыми волосами. Девочка обернулась к окну и вскрикнула, рот ее открылся в крике, беззвучном для его слуха... В то же мгновение он пустился наутек по саду, так хорошо ему знакомому, между деревьями, застывшими, словно призраки кошмара, который грезился ему всегда и от которого у него не было сил освободиться. Остановился он только у дома родителей Эрны – этот дом, где на веранде громоздились зеленые скамейки, был доказательством реальности бытия.
Да, погоня продолжалась. Все, что когда-то было, даже летние месяцы, пережитые в Сковлю, гнались за ним. Стоя в соседском саду, он это понимал. Но только теперь, держа в руке письмо Мириам, он понял, что этого еще мало, – мало только знать это в мире, где все цели стали терять свои очертания.
Он пошел вдоль перешейка к участку садовника, где снег уже растаял, и дальше – к хижине фру Фрисаксен. В эти предвечерние часы на холмах еще жила постаревшая зима, но в воздухе уже пахло нарождающейся весной, и он вдруг осознал зловещую правду о силах, которые его гонят. Глупо было думать, что, спасшись от каких-то бандитов в чужом городе, он разделался с преследованием вообще. Здесь, в стране своего прошлого, он впервые осознал, что великий загонщик поджидает его повсюду, и спастись от него можно одним лишь способом – найдя обетованную землю, которая обещана каждому, должна быть обещана каждому, ибо иначе днем ты не будешь знать, где приклонить голову, и ночь откажет тебе в милосердии.
Переночевал он в хижине фру Фрисаксен, а морозным утром пошел к песчаной косе и нашел ракушки – точно такие, как те, какими мальчишкой он играл в кораблики тем летом, канувшим в прошлое под бременем чьих-то противозаконных чувств. Но все это произошло уже давно. Потом Вилфред начал писать картины. А теперь перечитывал письмо Мириам, собираясь на некое «торжество» у дяди Рене, чтобы порадовать старика.
А вечером старик снова, в который раз, поразил их, обойдясь без малейшей выспренности в разговоре о двух событиях – выставке, честь которой, казалось, принадлежит именно ему, и отъезде в страну, которая всегда была его землей обетованной. Они втроем уютно посидели в деревянном доме за скромным обедом и потом помузицировали для собственного удовольствия. Дядя Рене опять заиграл на своей флейте мелодию Дебюсси, но не стал мучить гостей, изображая на своем лице то, что им и так было хорошо известно: это в последний раз. Обошелся он и без тягостных речей о надеждах, которые он возлагает на Вилфреда. Он просто еще раз поднял тонкий бокал своей прозрачной рукой и по традиции сказал «несколько слов». Казалось, они сидят в усадьбе, заселенной многочисленной дружной семьей, – они трое, каждый в своем одиночестве, были представителями клана в этом пустом доме, где бродила непоседливая экономка, сама похожая на предмет обстановки, который вот-вот упакуют и увезут. Казалось, в этой белой комнате с облупившейся позолотой голуби опустились им на плечи. Вечер был полон взаимной нежности, и скупые тихие слова не мешали в эти трепетные минуты умиления и дерзновенности на короткий миг расцвести надеждам.
И пусть надежды эти будут тщетными, они никого не компрометируют – ведь никто не высказал их вслух...
И чтобы еще решительней покончить с «волнением», которое могло бы выдать их чувства, Вилфред схватил со стола бокал и произнес голосом дяди Мартина: «М-да, мой мальчик, надеюсь, из этого выйдет толк. Я со своей стороны...» – и характерным движением дяди Мартина развел руками, как бы слагая с себя всякую ответственность.
Мать и дядя Рене посмеялись, посмеялись над отсутствующим дядей Мартином, мать на всякий случай сказала: «Фу!», а Вилфред увлекся, вошел в роль, как бывало прежде, как бывало всегда, и уже не мог остановиться, и произнес небольшую речь в духе Мартина Мёллера: об искусстве, которое многим доставляет удовольствие и даже – такие примеры известны – может прокормить того, кто им занимается, если этот человек энергичен и дальновиден...
Они смеялись, добрые души, смеялись даже тогда, когда он начал переигрывать, потому что так бывало прежде и смех вошел у них в привычку. А он смотрел на них и, переигрывая, знал, что им в тягость этот возврат к прошлому и что когда-то в давние времена другому человеку, красивому мужчине с бородкой и молящим взглядом, были свойственны те же дурные привычки – быть может, он тоже насмехался над недостатками и слабостями своих ближних и все играл и играл тем, что, может быть, не было игрушкой, – и он об этом знал, а может, не хотел знать.
Однажды мать сказала, что почти забыла его. Это случилось во время одного из нескончаемых разговоров в гостиной на Драмменсвей. Но правду ли она сказала и знала ли она сама, в чем состоит правда? Не потому ли мать с сыном вели эти разговоры, что такова была форма их существования: у них все было сначала формой, еще до того, как наполнялось смыслом?..