Питер Акройд - Чаттертон
– А я ведь даже не знаю, – сказал он, – как Чарльз набрел на тот портрет.
– Ну, об этом тебе все расскажет Эдвард. Они вместе ходили в ту лавку старьевщика. – Но она еще раздумывала над его предыдущим замечанием. – А что тебя все-таки смущает – с Бристолем?
– Да все очень просто. Что, если бумаги не принадлежат Чарльзу, и что, если подлинный владелец хочет вернуть их себе? Тогда Хэрриет придется расстаться с ними. Теперь ты понимаешь?
– И больше никто об этом никогда не узнает?
– Никто. – Он подбросил ветку в воздух, и она исчезла где-то в гуще деревьев.
– Но как же ты узнаешь, кто их действительный владелец?
– Я пойду по следу. Я снова съезжу в Бристоль и поговорю с тем человеком, который отдал бумаги Чарльзу. Тут что-то не так, я это чувствую. Мне бы раньше догадаться…
– Да нет, не было никакой причины…
– Но я раскрою истину. Я выясню, что такое эти манускрипты на самом деле. А потом нанесу визит Хэрриет Скроуп.
Эдвард побежал обратно к ним.
– Это как лес, который снится во сне – правда, мама? Тут так тихо. Он снова убежал.
– Этот мальчуган, – сказал Филип, смеясь, – станет поэтом.
– Он скучает по отцу. – Тут палка свалилась на землю, пролетев сквозь ветви деревьев, и Вивьен подняла ее. – Но он ничего не говорит.
– Да, мальчики обычно скрытны. Они ищут какую-то замену. – Филип никогда прежде не разговаривал с Вивьен так откровенно, и он только теперь начинал сознавать, что может разговаривать: теперь, когда он чувствовал ответственность за них двоих, ему больше не мешали его обычные нервозность и застенчивость. – Событие, которое для нас – трагедия… – он немного помедлил, – для них – просто перемена.
Эдвард гонял между деревьями синий мяч.
– А ты когда-нибудь замечал, – спросила Вивьен, – как трудно разглядеть синий цвет в таком освещении?
– Нет, – ответил Филип. – Я никогда этого не замечал. – Внезапно он ощутил сильную любовь к ней – и побежал к Эдварду, крича, чтобы тот сделал ему подачу.
* * *Я полагаю, Дэн, что писатель, который не способен писать на одну и ту же тему с противоположных позиций, – попросту неумеха. Он недостоин своей…
Своей платы?
Своей Музы.
Ну, когда ты толкуешь о Музах, я попадаю впросак. Мне о них ничего не известно.
Дэниел Хануэй, сочинитель всякой всячины, эподист и литературный поденщик, сидит вместе с Чаттертоном в питейном павильоне в Тотхиллском увеселительном саду. Они пришли сюда по настоянию Хануэя, так как ему не терпелось поглазеть на здешних дамочек. Но Чаттертон уже принялся рассуждать о более высоких материях.
Когда я сочиняю восхваления в честь покойного старика Ли, говорит он, то я пишу от чистого сердца; но когда я сочиняю на него же хулы, проклиная его и осуждая на адову яму, – то поступаю столь же искренне. Он берет со стола стакан бренди с горячей водой. А знаешь почему, Дэн?
Почему, Том?
Потому что мы живем в век поэзии, а поэзия никогда не лжет! Так выпьем за Музу!
Он поднимает свой стакан и проливает немного бренди на свой галстук.
А ты – дитя этого века, да, Том?
Да нет, какое я дитя? Эй, еще бренди сюда! Разве я выгляжу как дитя?
Мальчишка приносит им еще один кувшин, а оркестр в ротонде начинает играть музыку; и тотчас же среди дорожек и павильонов зажигаются факелы. Чаттертон откидывается на спинку стула и смотрит по сторонам.
Внезапное преображение, Дэн, вполне достойное пантомимы.
А ты – бесенок, я полагаю? Хануэй тоже порядком набрался. Погляди-ка, Том: видишь вон ту бабенку за деревьями? Он показывает в сторону крытого променада, завершающегося купой деревьев. Готовь-ка хуй да целься в нее.
Но Чаттертону слепит глаза свет факелов: все блестящие предметы ему напоминают о его грядущей славе, и он чувствует тепло на своем лице. Я смотрю на пламя и вижу все перед собою. Он оборачивается к своему собеседнику. Дэн, Дэн, расскажи мне о тех поэтах, которых ты знал.
Хануэй неохотно отрывает взгляд от той дамы. А-а. О поэтах. Ну, был такой Туксон – злобный старикашка с ядовитым пером. Он все захаживал в таверну «Геркулес» – верно, знаешь такую на Дин-стрит? Он бывал там так часто, что его даже прозвали Геркулесовым столпом.
Нет, не о таких, как он. Расскажи мне о настоящих поэтах, Дэн.
Хануэй улыбается.
Да кто я такой, чтобы судить – кто настоящий, а кто ненастоящий?
Но ты ведь знал Каупера. И Грея.
Редкостные типы. Оба. Грей, бывало, напивался так, что падал замертво на землю, а потом просыпался радостным и веселым, как младенчик на груди матери. Но над ним никто не смеялся. Что-то в нем было такое…
Что-то такое? Но что же?
Чаттертону не терпится узнать именно это о своих предшественниках. Хануэй наполняет свой стакан.
Понимаешь, он расхаживал среди нас, но мыслями находился где-то в другом месте. Но тебя этим не удивить.
Почему это?
Да потому что ты сам такой же. Никто над тобой не смеется. Пусть даже ты всего лишь мальчишка. Хануэй ставит стакан на стол, и факельные отблески освещают глубокие морщины на его лице. У тебя еще многое впереди, Том. А моя песенка спета.
Да ты еще меня переживешь, Дэн…
Нет, не спорь. Я свою жизнь уже загубил, а ты – у тебя великое будущее. Он снова наполняет свой стакан, а потом стакан Чаттертона. Разрешите пожать вашу руку, сэр. Их руки соединяются в пожатье над дубовым столиком. Смотри-ка, одна движется вперед, а вторая удаляется. Мы лишь ненадолго встретились в своих странствиях. А теперь я тебя отпускаю. Хануэй отнимает руку и смеется.
Чаттертон по-прежнему серьезен.
К чему толковать о кончине, Дэн, ведь и сама жизнь куда как зыбка. Я тебе не рассказывал о маленьком идиоте, которого встретил сегодня утром на Лонг-Эйкр?
Еще нет, Том, еще нет. Хануэй чем-то озабочен. Ну, раз мы заговорили о странствиях, то мне пора. Он кивает в сторону той дамы в крытом променаде. Меня ждет вон та маленькая лань, но мне нужно подобраться к ней прежде, чем мой лук выстрелит. Он встает из-за стола, но перед уходом еще раз оборачивается к Чаттертону. Забыл спросить тебя про то лекарство. Гроб-или-здоров.
А, я его приму сегодня вечером. Чаттертон смеется, хотя от одной мысли об этом ему делается не по себе. Уж верно, и для тебя там останется, Дэн. Тебе ведь тоже может пригодиться, когда утро настанет.
А у меня уже не встанет. Хануэй смеясь уходит.
Чаттертон снова наливает себе. Дэн прав. Надо мной никто не насмехается. Я – Томас Чаттертон, и наступит время, когда весь мир будет поражаться мне. Никто еще не знает, что я теперь собираюсь написать. Он пошатываясь встает со стула и идет между факелов к входным воротам. Но на Эбингдон-стрит нет кэбов. Пешедрал, мой каурый конек Пешедрал, домчит меня домой. И он заворачивается в пальто и торопится по городским улицам к Верхнему Холборну и Брук-стрит. И на ходу в его голове рождаются слова, складываясь в песенку:
Стихи мои, осколки старины.
Эта строчка улетает от него в ночной воздух, и он смотрит, как она испаряется. Затем он снова поет:
Скользнут к потомкам тенью новизны.
Теперь все сходится в одной точке: оно виднеется впереди, и Чаттертон продолжает шагать в его сторону, напевая:
Сияй же, песня, ярче вдохновенья.
Он спотыкаясь сворачивает в переулок, и в ноздри ему ударяет вонь испражнений. Мои ноги вязнут в говне, но дом мой – не здесь. Ему бы хотелось идти так вечно.
Как будущего вечное виденье.
Потом он прекращает петь. На углу Сент-Эндрю-стрит и Мерси-Лейн он замечает фигуру какого-то человека в капюшоне, прислонившегося к старой каменной стене, за которой хранят дрова, чтобы они не выкатились на улицу. Он замедляет шаг и бесшумно ступает дальше, и тут до него доносятся звуки рвоты. Несмотря на то, что он и сам пьян, Чаттертон переходит на противоположную сторону, но фигура в капюшоне выпрямляется и поворачивается к нему, простирая руки: из меня вылетают мухи! Из меня вылетают мухи! Посмотри, как они рвутся у меня изо рта и из глаз. Я нем и слеп этими мухами. Потом его снова рвет, и Чаттертон видит, как по каменной стене струится черная желчь.
В такую ночку, как эта, мир может полететь в тартарары – и Чаттертон спешит прочь от этой заразы. Дождливый ветер дует ему навстречу. Лицо мальчика-идиота. Завтра, возле разрушенного дома. Колокол Св. Дамиана ударяет один раз. Четверть часа пополуночи. Двадцать четвертое августа. Все хорошо.
Чаттертон доходит до своего дома на Брук-стрит. Дождь. Он роется в карманах и роняет ключ. Новизна. Старина. Эти слова все еще раздаются у него в голове. Подбирает ключ. Отпирает дверь и поднимается по лестнице. Все хорошо.
* * *Табличка снаружи Брамбл-Хауса, на Колстонс-Ярд, прямо за церковью Св. Марии Редклиффской, изменилась с тех пор, как Филип видел ее в последний раз. Теперь она гласила: "Бродягам, Бомжам, Потаскухам Вход Воспрещен. Вежливое Предупреждение". Подойдя вплотную к дому, он мельком заметил чье-то лицо в переднем окне, и не успел он дойти до двери, как она уже настежь распахнулась: на пороге подбоченясь стоял пожилой мужчина в малиновом спортивном костюме.