Ганс Фаллада - У нас дома в далекие времена
Наконец мы все-таки добрались до какой-то деревни. Было уже темно. Нас накормили и напоили, но я оставался изгоем. И хотя на следующее утро настроение у спутников улучшилось, со мной по-прежнему не разговаривали, я для них не существовал. Снова отправились в поход вдоль берега, захватив провиант и полный мешок с питьевой водой. Потом была подготовка обеда, заправили котел, поваром назначили Пича, и все побежали к морю.
Нерешительно поглядывая то на Пича, то на ребят, собравшихся купаться, я спросил:
— Пич, ты тоже на меня злишься?
— Иди купаться,— ответил он.— Здесь ты мне не нужен.
Я направился к ребятам, они еще топтались на берегу, однако при моем появлении все бросились в воду. Только Ацер не стал купаться и пошел куда-то к дюнам. Я охотно последовал бы за ним, но боялся, что он мне опять начнет выговаривать, и потому шагнул в воду. Плавать я еще не умел, но в тот день даже умелый пловец не смог бы продемонстрировать своего искусства. Волны били с такой силой, что было трудно даже на ногах удержаться.
Медленно шел я вслед за ребятами, купаться мне вовсе не хотелось. Отделяться от них было нельзя. Приближаясь к ним, я не обратил внимания на то, что они тоже стали ко мне приближаться. До последней секунды я ни о чем не подозревал, ведь подобного со мной еще ни разу не случалось. И когда меня окружили плотным кольцом, Младенец внезапно крикнул:
— Дать ему морского супа!
И все набросились на меня.
В одно мгновение я исчез под водой, но едва над поверхностью показалась моя голова, как чья-то рука вновь окунула ее. Сперва я почти не сопротивлялся, считая, что заслужил подобную «просолку». Но потом, когда они не дали мне больше выныривать и я начал захлебываться, когда три-четыре раза глотнул горчайшей морской воды, меня охватил смертельный страх. Я принялся отбиваться руками и ногами, цепляться за своих мучителей, но они лишь еще больше разъярились...
Как долго это продолжалось, я, разумеется, понятия не имею; мне показалось, что вечность, хотя, скорее всего, несколько минут, не более. Но платить несколькими минутами настоящего смертельного страха за пересоленный суп, согласитесь, слишком дорогая цена! Наконец они отпустили свою жертву, только Младенец продолжал меня окунать, хотя я, очевидно, был почти без сознания и не мог подняться.
(На протяжении всей своей жизни я встречал подобных людей, которые инстинктивно начинали меня ненавидеть, зачастую даже не успев толком познакомиться со мной. Это древняя история о первородной ненависти, заложенной между одним семенем и другим. Я, признаться, всегда платил этим ненавистникам той же монетой!)
Но вот с берега раздался повелительный голос Ацера:
— Хватит, Младенец! Вытащи его!
Меня выволокли на берег, положили к стопам предводителя, и я первым делом, как только зашевелился, изверг из себя несколько литров морской воды. Ацер оглядел меня с некоторой тревогой, затем чуть ли не ласково обнял и помог дойти до «кухни». Я полагаю, что совесть его была не совсем чиста, что своим отсутствием он как бы дал молчаливое согласие на мою «просолку». Должен сказать, что после этого «ныряния» злополучный обед был всеми — кроме Младенца, конечно,— окончательно прощен и забыт.
Возбранялись даже намеки на это, и стоило Младенцу завести старую песню, как его немедля обрывали:
— Младенец, заткнись!
Да, все относились ко мне по-дружески и проявляли такую же заботу, как и прежде. Это были самые чудесные ребята на свете, они могли прийти в ярость из-за испорченного обеда и мучительного марша без воды по жаре, но они не были злопамятны!
И когда в ближайшие же дни выяснилось, что я действительно болен, они делали все, чтобы облегчить мне жизнь. Тащили мой рюкзак, тащили меня самого многие десятки километров по бесконечным дорогам, зачастую под дождем. Об этих последних днях я мало что помню. У меня была очень высокая температура, и я «уносился» порой так далеко, что голоса моих спутников звучали словно за стеной.
Амстердама я совсем не помню, хотя мы провели там трое суток, остаток же пути до Везеля проплыл в каком-то горячечном тумане. Запомнилось мне, правда, как я под дождем уселся на землю, у путевого столба, и умолял Ацера оставить меня здесь. Помню, что я сидел посреди большущей лужи и мне было почему-то приятно. Наверное, из-за прохлады. А потом опять горячий туман.
Но ни единым словом ребята не попрекнули меня, не дали понять, какой я был обузой для них, как испортил им каникулы. Вероятно, тут сыграло роль их чувство вины передо мной, ведь они «топили» меня и теперь были убеждены, что причина болезни в этом. Но все равно ребята вели себя очень порядочно. Они собрали последние гроши, чтобы купить нам с Ацером билеты в вагон второго класса скорого поезда, а сами под началом Клопа отправились пассажирским в четвертом классе. Хорошие ребята!..
Ацер отвез меня домой на извозчике, помог подняться по лестнице, положил на площадке мой рюкзак, позвонил в дверь, сказал мне: «Ну, Борода, поправляйся!» — и поспешно сбежал вниз по ступенькам. Я прекрасно понимаю, что он испытывал известную робость перед первым разговором с моими родителями, когда ему неизбежно пришлось бы объясняться и выслушивать упреки — на первый раз вполне хватало и одного меня.
В последующие четверть часа мое сознание несколько прояснилось. Оставив рюкзак за дверью, я прошагал в отцовский кабинет, где находились родители, уселся на стул, посмотрел на отца с мамой, сказал: «Кажется, у меня солнечный удар!» — и свалился без чувств на пол. Но у меня был не солнечный удар. У меня был тиф!
Проболел я довольно долго и, когда поправился, больше не пошел к «Странствующим школярам». Не из-за родительского запрета, а потому, что ребята рассердились на меня всерьез и непримиримо. Да, я мучил их своей неловкостью. Я был беспомощен. Вечно натирал себе до крови ноги. Не мог идти столько, сколько хотелось ребятам. Не умел петь и пересолил обед. Десять дней кряду я был для них обузой, и они боялись за меня. Все это они великодушно простили мне и оставались добрыми товарищами.
Но когда узнали, что я подхватил тиф, этого они мне простить не смогли! Ведь мы пили одну и ту же воду, однако они не заболели, а я заболел!
Тем самым я испортил им все путешествие, подвел их под расследование, навредил Движению Странствующих Школяров, из-за меня их любимому командиру пришлось покинуть организацию. Такое зло не прощается, и я перестал быть «странствующим школяром»...
Год спустя Ацер случайно встретил меня на улице.
— Ну что, Борода, все в порядке? — спросил он.
— Спасибо, Ацер! — ответил я.— Как видишь. Даже волосы отросли. А при тифе они выпадают.
— Слушай, Борода! — возмутился Ацер.— Да не было у тебя никакого тифа! Уж мне ты не вкручивай! Тогда бы мы все заболели тифом! Нет, это работа жирных бюргеров, им захотелось насолить «школярам», вот они ловко и воспользовались тобой! А ты, как осел, веришь им! Знаешь, Борода, ты всегда был ослом, весь поход...
О боги! Да если б не мой мудрый совет — давать концерты,- состоялся ли бы вообще их поход?.. И я еще после этого осел! Что слава, что заслуги? О боги!
ДЯДИ И ТЕТИ
У отца было сильно развито чувство родства, и он ожидал от нас, детей, что мы так же, как и он, с интересом, почтением и любовью изучим и запомним наши обширные родственные связи. В этом смысле отцу повезло с моей сестрой Итценплиц. У нее были хорошие математические способности (чего недоставало мне), и я по сей день убежден, что только человек с развитым абстрактным мышлением сможет ориентироваться в лабиринте родственных связей.
Фитэ и Эди проявляли на этом поприще обычные способности, они, по крайней мере, запоминали то, что им часто втолковывали. Я же и тут терпел полный провал. Например, отец спрашивал меня:
— Ганс, в каком мы родстве с тетей Вике?
Я смутно припоминал, что о тете Вике когда-то слышал, но вынужден был признаться, что понятия не имею о законности ее тетушкиных полномочий.
Тогда отец терпеливо объяснял:
— Ганс, ну смотри! Это же очень просто. Твоя прабабушка и мать тети Вике были прямыми кузинами, значит, по какой линии это родство? Восходящей или нисходящей?
Я застывал в тягостном молчании. Вот если бы отец спросил: «Ты ведь помнишь тетю в белых перчатках?» — я сразу бы понял, о ком речь. Я сразу бы вспомнил старую, худощавую седую даму, которая жила в городке Аурихе и была столь утонченных манер, что говорила всегда очень тихо, опустив глаза, и не снимала белых перчаток ни днем, ни ночью. В зимнюю пору, если надо бывало затопить печь, тетя Вике отворяла окно и звонила в колокольчик, после чего из дома напротив, где жил ее брат, приходила служанка и разжигала торф. Тетя Вике была не настолько богатой, чтобы держать собственную служанку, но слишком утонченной, чтобы самой возиться с печкой. Тетя предпочитала мерзнуть.
Жена брата всю жизнь относилась к тете Вике настороженно и с недоверием, так как была «иноземкой», а именно из «Ганноверщины»; земля эта хотя и граничит с Восточной Фрисландией, но коренные фризы считают ее заграницей, для них она все равно что Либерия или Вест-Индские острова.