Александр Дюма - Кавказ
За ним идут ангелы, облаченные в белую одежду, с большими крыльями и в папахах. Ангелы спускаются по ступеням двух лестниц, чтобы унести на небо душу праведника.
В эту минуту в глубине сцены начинают бурно колыхаться веера из павлиньих перьев. Впрочем, это небесное явление не мешает Омару овладеть богатой атласной мантией мертвеца и увести в плен жен Хусейна.
Вот как заканчивается необыкновенная драма, которая на протяжении десяти дней занимает народ до такой степени, что оставляются все дела.
Мужчины, женщины, дети и старики проводят всю ночь на спектакле и отправляются спать только под утро. Разумеется, в эти десять дней, благодаря кинжальным ударам и выстрелам из ружей образуется порядочное количество убитых в честь Хусейна и его сына. Эти люди считаются мучениками, которые одним прыжком воспаряют с этой жалкой земли в неизреченный рай Магомета.
Глава XXVI
Прощание с Каспийским морем
Нам осталось ознакомиться с двумя местами: одно в самом Баку, другое в его окрестностях. Речь идет о ханском дворце, построенном Шах-Аббасом Вторым, и о Волчьих воротах.
Ханский дворец — творение арабской архитектуры — лучшей ее эпохи — построен в 1650 году тем самым Аббасом Вторым, который, завоевав Кандагар и после этого приняв с почестями в своем государстве Шардена и Тавернье[186], без которых он был бы у нас совершенно неизвестен, умер тридцати шести лет от роду.
Дворец совершенно заброшен, сохранилась лишь одна передняя с великолепными украшениями и один очень любопытный зал. Он называется залом Суда. В центре зала вырыта подземная темница. Говорят, что ее отверстие — восемнадцать футов в поперечнике — когда-то закрывалось колонной. Если кого-либо приговаривали к смерти и желали, чтобы казнь совершилась втайне, то приговоренного приводили в зал Суда, сдвигали колонну, ставили осужденного на колени и одним взмахом меча сносили ему голову, которая, если палач был искусен, скатывалась прямо в яму. Затем туловище уносили, колонну ставили на прежнее место, и дело с концом. Уверяют, что эта тюрьма соединялась подземным ходом с мечетью Фатьмы.
Что касается Волчьих ворот, то это — странное отверстие в пяти верстах от Баку, образовавшееся в скале и выходящее на долину, имеет большое сходство с одним из уголков Сицилии, опустошенным Этной. Лишь только Этна со своими лавами, расходящимися по всем направлениям, может дать представление об этой грустной картине. Лужи стоячей воды, пропасть между двумя высокими горами без всяких следов растительности — это вид Волчьих ворот…
После маленького путешествия, о котором мы рассказали, мы покидали Баку. Наши экипажи ожидали у ворот дома г-на Пигулевского.
Позавтракав, простились со всеми нашими знакомыми, собравшимися проводить нас, и поехали. Оставляя Баку, мы повернулись спиной к Каспийскому морю, которое я вовсе и не предполагал увидеть, читая описание его в сочинениях Геродота, самого верного из всех древних авторов, говоривших о нем, а также Страбона, Птоломея, Марко Поло, Дженкенсона[187], Шардена и Стрейса.
Мы повернулись спиной к этому морю, о котором во всяком случае я никогда не намеревался сожалеть и с которым, однако, мнежаль было расстаться, ибо море имеет в моих глазах невыразимую прелесть, оно привлекает улыбкой своих волн, прозрачностью голубых вод. Оно часто сердилось на меня, и я видел его во гневе, но тогда-то я и находил его более прекрасным и улыбался ему, как улыбаются любимой женщине, даже когда она в исступлении. Но я никогда не проклинал его; если бы я даже был царем царей, и оно разрушило бы мой флот, то я все равно не решился бы наказывать его. Вот почему я вверялся ему иногда полностью, будучи убежден, что оно мне тоже не изменит.
Не все Далилы обрезают волосы любовнику, засыпающему на их коленях.
Сколько раз между морем и мною была только доска, на которую опирались мои ноги и редко случалось, чтобы я, наклонясь за борт лодки, носившей меня по беспредельному и движущемуся горизонту, не мог ласкать рукой кудрявые вершины его волн.
Сицилия, Калабрия, Африка, острова Эльба, Монте-Кристо, Корсика, Тосканский архипелаг, весь Липариотский архипелаг видели меня пристающим к их берегам на лодках, принимаемых за ладьи моего судна, и когда принимавшие меня, вопросительно озирая пустой горизонт, с удивлением спрашивали: «На каком корабле вы прибыли?», когда я указывал им на мою лодку — слабую морскую птицу, качающуюся на волнах — не было никого, кто бы не сказал мне: «Вы более чем неблагоразумны — вы безумец».
Видно, они не знают, что в природе не существует абсолютной бесчувственности; греческие поэты, воспевавшие все чувственные удовольствия, очень хорошо поняли это, когда заставили нимф похитить Гелу, а Феба каждый вечер спускаться в перламутровый дворец Амфитриды.
В лице Каспийского моря я приобрел нового друга. Мы провели вместе почти целый месяц; мне говорили только о его бурях, а оно показало лишь улыбку. Один только раз в Дербенте, как кокетка, хмурящая брови, оно заволновалось своей широкой грудью и обложило себя пеной, как бахромой; но на другой день оно сделалось еще красивее, приятнее, тише, прозрачнее и чище.
О, море Иркании! Немногие поэты видели тебя: Орфей остановился в Колхиде; Гомер не дошел до тебя; Аполлоний Родосский никогда не переступал Лесбоса; Эсхил приковывает своего Прометея к Кавказу; Вергилий останавливается у входа в Дарданеллы; Гораций бросает свой щит, чтобы бежать, кратчайшим путем возвращается в Рим, воспевая Августа и Мецената; Овидий едва видит в своей ссылке Эвксинский понт; Данте, Ариосто, Тасс, Ронсар, Корнель не имели о тебе понятия, Расин воздвигает алтарь своей Ифигении в Авлиде, а Гимон де ла Тушь своей Ифигении храм в Тавриде; Байрон бросает якорь в Константинополе; Шатобриан черпает из Иордана воду, которая освежит чело последнего наследника Людовика Святого; пилигримство Ламартина оканчивается только на берегах Азии, у подножья креста, но не Христова; Гюго, неподвижный, как скала, уходит в море во время бури, но останавливается на первом обрыве, встречаемом им на пути. Марлинский — первый поэт, который видит и влюбляется в тебя; ты становишься пламенем для него, вышедшего из ледников Байкальского озера; он так же, как и в минуту разлуки с тобой сожалеет и оплакивает тебя; твои берега оказали ему гостеприимство, он любил и страдал на них; он смотрел на тебя с могилы Ольги Нестерцовой глазами, полными слез; подобно мне, расставаясь с тобой, он прощался навеки; он отправлялся умереть, — кто знает, может быть, очиститься — в лесах Адлера, где не отыскался даже его труп.
Ты, море Аттилы, Чингисхана, Тамерлана, Петра Великого и Надир-Шаха, сохранило ли воспоминание о его прощальных речах? Я сейчас перескажу тебе их на языке, который ты редко слышишь. Я перескажу их потому, что он принадлежит поэту, неизвестному у нас[188].
…Подумаешь, что эти страницы написаны Байроном.
Сколько будет зависеть от меня, я постараюсь устранить это забвение, которое, по моему мнению, выглядит почти святотатством.
Глава XXVII[189]
Шемаха
11 ноября русского стиля (нашего 23 ноября) почти в восьми верстах от Баку, обернувшись в экипаже, я окончательно простился с Каспийским морем.
Мы решили проехать в день сто двадцать верст — а по кавказским масштабам это огромное расстояние — и ночевать в Шемахе — этой древней Шумаки.
Проехав полпути, мы встретили офицера, который по приказу шемахинского вице-губернатора (губернатор[190] был в Тифлисе) ехал нам навстречу с конвоем.
Уже несколько дней лезгины стали чаще спускаться с гор.
Для нас опять наступили прекрасные дни Хасав-Юрта, Чир-Юрта и Кизляра. Этот офицер, в распоряжении которого были станционные смотрители, заставил их давать нам лошадей, невзирая на ночное время. Без него мы были бы вынуждены прекращать путь в шесть часов вечера; но мы продолжали его и прибыли в Шемаху в полночь. Здесь нас ожидал дом с камином и с зажженными свечами, освещавшими превосходные канапе, отличные ковры и ужин на столе.
После ужина меня отвели в комнату, где уже стоял письменный стол с бумагой, свечами, перьями и острым ножичком. Даже те, которые меня знают двадцать лет, не распорядились бы лучше или, по крайней мере, так кстати.
Три картины украшали эту комнату: «Прощание в Фонтенбло», «Чумные в Яффе», «Сражение при Монтеро»[191]. Я спал не в постели, как у Дондукова-Корсакова и Багратиона, а на прекрасном ковре.
На рассвете следующего дня явился с визитом полицмейстер. Он предложил свои услуги. Я уже прежде знал, что в городе много любопытного и потому просил полицмейстера показать Шемаху.
Мы вышли вместе.
Первое, что поразило, это стадо баранов, пасшихся на крыше. Крыша была покрыта землей, и ее участки, заросшие травой, были похожи на — ни более, ни менее — лужайку в Версале. Бараны щипали траву; как они влезали туда и спускались обратно, я не представляю.