Франсиско Аяла - Баранья голова
Наступила пауза, она была долгой. Желая положить ей конец, я воскликнул: «Бывает ведь, до чего неожиданно: в дальних краях столкнуться с родственниками! А когда ваши предки покинули Испанию? Должно быть, когда изгоняли морисков? Какой ужас! Бросить все, что имели: землю, друзей, имущество – и кто в чем был отправиться на чужбину искать своей доли! Говорят, многие закопали клады, надеясь когда-нибудь вернуться и потихоньку вырыть. Может, и ваши предки оставили какие-нибудь сокровища?» – предположил я, улыбаясь. Юсуф искоса глянул на меня и подтвердил: «Что-то в таком роде и у нас говорили, верно. Но кто знает! Все семьи, уехавшие из Испании, уверяют, будто оставили там, в земле, сокровища». «А у нас, – продолжал я, – и в Андалусии, да и повсюду в Испании видимо-невидимо таких легенд, прямо наваждение какое-то: каждый мечтает найти клад. Кругом разговоры: «Быть такого не может, чтобы не скрывалось тут тайника с сокровищами. Один крестьянин недавно пахал поле и нашел монету чистейшего золота. А вот в этом доме наверняка есть клад – он такой старый…» Но и правда, клады время от времени находят, и тогда страсти разгораются с новой силой. Я и сам такой случай помню, произошел он, кстати говоря, с моим дедом – но не с отцом моего отца и дядьев, которые Торресы, а с дедом по материнской линии, из рода Валенсуэл, – с доном Антонио Валенсуэла. Впрочем, сам я его никогда не видал. Рассказать, как все произошло? Очень интересно. Случилось это, я так прикидываю, еще в конце прошлого века, представь себе. Шел дед по пустынной улочке, неожиданно его прихватило, он свернул в глухой закоулок, уселся у каменной ограды. И, сидя так, принялся развлекаться, отковыривать тростью куски штукатурки. Ковырял он, ковырял, и вдруг… на тебе! – посыпались на землю, прямо в пыль, золотые монеты: две, три, еще и еще… Старик вскочил, быстро привел себя в порядок и стал рассовывать по карманам блестящие монеты. Потом внимательно осмотрел кладку стены: бог ты мой, что там творилось, дружище, она вся золотом была начинена! Ну, он набил карманы брюк, пиджака, жилета, заделал дыру, которую расковырял в ограде, пошел домой и сложил монеты в ящик стола. Затем, никому ничего не сказав, вернулся, снова набил карманы и еще сумку, прихваченную из дома. Трижды наполнял он карманы и сумку, прежде чем выбрал из стены монеты». Юсуф слушал меня внимательно, глаза его, блестевшие как обычно, были серьезны. «Странный человек был этот мой дед, – продолжал я. – Ушел от жены, бросил дочерей, жил один, в запущенном старом доме. И вскоре его обнаружили утром в постели убитым. Так и не удалось установить, кто совершил преступление. Может, и его собственные слуги – многие так думали, но ничего установить не удалось. А мавританское золото как испарилось. Вот тебе еще пример, что не всегда богатство приносит счастье».
Так мы говорили о всякой всячине. Но молодого человека больше волновали дела современные, чем стародавние; Соединенные Штаты были ему интереснее, чем Испания. Он рассказал мне, что тут пережили люди во время минувшей войны, какие надежды она вызвала, какие тяготы принесла; о переполохе, вызванном конференцией в Касабланке, когда длявстречи с Черчиллем и французами прилетел из Вашингтона Рузвельт, которого возили в кресле-качалке; поведал множество историй про американских солдат… Вдоволь насидевшись в ресторане, мы пошли в кафе и там, на удобных диванах из красного бархата, провели сиесту.
Юсуф проявил такт – в тяжелые послеобеденные часы он снова стал немногословным. Кафе, как всегда в это время в Марокко, было забито посетителями – в воздухе слоями плавал табачный дым, привычно спорили завсегдатаи, которых стенные зеркала множили до бесконечности, музыкальный автомат снова и снова вовсю повторял какую-нибудь из восьми модных песенок: в него без конца опускали новые и новые монеты. Несмотря на шум и гам, там было хорошо. Отяжелев от сытного обеда – во всяком случае, я, признаться, чуть было не заснул, – мы лишь обменивались дружелюбными взглядами или лениво перекидывались банальными фразами. Юноша порою спрашивал у меня подробности про ту или иную страну: вопросы его подчас были по-детски наивными, но в них чувствовалась бесконечная любознательность, тяга к неведомому миру. Это было совершенно естественно для его возраста, а потому я отвечал с благосклонностью, хотя вопросы молодого человека начинали мне прискучивать. С другой стороны, что мне еще было делать в Фесе, где я никого не знал, в этот ничем не занятый долгий день? Сидя за второй чашкой кофе и рюмкой коньяка, от которой еще не отпил и половины, я чувствовал себя прекрасно и охотно делил с Юсуфом эти послеобеденные часы, когда на улице все словно вымирает.
Глядя сейчас на Юсуфа, такого размягченного, уважительного, совсем молоденького, – он смотрел мне в рот в ожидании каждого моего слова и с удовольствием прихлебывал кофе, – я вспомнил двоюродного брата Габриэлильо; припомнилось, как он однажды приехал с отцом в Малагу, и я пригласил парнишку
в кафе-мороженое, что на террасе по улице Лариос. Брат, тогда совсем мальчишка – он был лет на пять-шесть моложе меня, – ходил еще в коротких штанах. Помню, с каким восхищением он смотрел на меня, как был внимателен, старался вести себя соответственно случаю, не совершить промаха, помню, с какой осторожностью снимал он ложечкой верхушку затейливой пирамиды мороженого и нес таявшую ореховую массу ко рту, еще детскому, вокруг которого уже начинал пробиваться первый пушок. Я решил разыграть его, вспомнил старую шутку и весело спросил: «Ну-ка, а ведь наверняка не знаешь, что такое верх блаженства у мороженого?» Он застыл, держа ложку на весу, стал еще серьезнее и сосредоточеннее – как если бы преподаватель математики предложил ему доказать теорему, которую он не выучил. А потом, смешно удрученный, признался: «Нет, не знаю, даже не догадываюсь». «Не знаешь? Вот тебе на! Как же ты, глупыш, не сообразил: как раз ешь самую верхушку мороженого, а не догадываешься!» Брат стал весь пунцовый, даже уши покраснели; того и гляди расплачется. «Давай, давай Габриэлильо, навались на верхушку!» – смеялся я, похлопывая его по голой коленке. Должно быть, сам того не желая, я своей шуткой испортил ему удовольствие. Бедный мальчишка! Несчастное создание!
«Я расскажу тебе об ужасной судьбе моего двоюродного брата Габриэлильо Торреса – я о нем только что вспомнил, – сказал я, выдохнув клубы сигарного дыма раз, другой. Потом сделал паузу, допил до дна рюмку и начал: – Совсем молоденьким парнишкой, представляешь, он Погиб во время гражданской войны – и все по вине собственного отца, эдакого старомодного вольтерьянца: упрямство папаши и довело парня до гибели. Беда в том, что отец его, дядя Мануэль, всю жизнь строил из себя героя. Когда провозгласили Республику, он был на седьмом небе от счастья, изо дня в день все больше шалел, начал при всех поносить церковь, превратился в антиклерикала. Вел он себя так агрессивно и глупо, что в конце концов мы перестали с ним знаться; любой наш разговор из-за его крайностей всегда оканчивался ожесточенным спором, причем он переходил на крик. Дядя был человек неплохой, просто экзальтированный до невозможности; вся сила у него в глотку уходила. Бог ты мой, как мы часто сами жизнь себе портим, болтая что надо и не надо! Мальчик, конечно, привык повторять все, что говорил отец, а молодость всегда норовит слова превратить в дела, вот и записался он – кажется, без ведома родных – во всяком случае, мать об этом не знала, – вступил он, короче говоря, в организацию социалистической молодежи, причем как раз незадолго до того, как у нас началась заваруха. Что бы он натворил, застань его события, как меня, в красной зоне, одному богу ведомо: боюсь, словами он не ограничился бы. Но они жили в Гранаде, а она с первых дней попала в руки националистов, и парня тут же упрятали в тюрьму. Но как ему не повезло: сложись все как обычно, отсидел бы свое, а потом его отправили бы на фронт, вместе с другими ребятами, которых схватили тогда же, – сидел-то он в специальной тюрьме для несовершеннолетних, там никому больше восемнадцати не было. Так бы все и кончилось, как и у остальных. Но с ним получилось иначе. Послушай, что произошло… Однажды утром один охранник заметил, что кто-то позабавился, нарисовав ему на мундире серп и молот; ну конечно, он тут же донес – разве можно расхаживать с таким рисунком? Молчание в таких случаях расценивалось как сообщничество. Учинили расследование и пришли к выводу, что автор проделки – один из двадцати трех арестантов, сидевших в камере с моим братом Габриэлильо. Их допросили, все отрицали свою вину, – да и кто бы взял на себя такое, как бы на него ни давили? Но и оставить дело так не желали: было велено каждый день наказывать по одному из арестантов, пока не объявится виновный. И принялись выполнять приказ. Когда по утрам очередной из ребят, весь избитый, возвращался в камеру, из носа, ушей и рта у него шла кровь. Заключенные стали уговаривать друг друга признаться, кто из них устроил эту шутку, обошедшуюся всем так дорого. Прошло восемь, десять, пятнадцать дней, все были на пределе, некоторых покалечили, другие харкали кровью, и все поняли, что так будет продолжаться, пока не объявится виновный. А виновник не объявлялся. Еще бы, страшно! А может, и не было среди них виновного, кто знает; может быть, кто-нибудь из солдат над товарищем подшутил или – всякое бывает, человеческая подлость пределов не знает, да и глупость тоже – натворил это сам охранник, а потом пошел и пожаловался… Отчаявшись, ребята высказали начальству и такое предположение. Но это не подействовало – было поздно: солдаты в охране уже несколько раз менялись, того охранника и след простыл, остался только приказ избивать их одного за другим до полусмерти каждое утро, пока не признаются. А ребята в конце концов пришли к выводу, что ни один из них не был автором злополучного рисунка, и решили тогда: пусть лучше умрет один из них, хоть и невиновный, чем будут продолжаться истязания и забьют всех до смерти. Было решено: бросить жребий и, на кого упадет, тот возьмет на себя вину; так и поступили, и, представляешь, он пал на Габриэлильо, моего брата. На следующее утро в камеру по обыкновению вошли охранники, в очередной раз спросили, кто нарисовал серп и молот, а Габриэль сказал: Это сделал я. Его вывели из камеры и тут же во дворе расстреляли. А его товарищи, избавившиеся от побоев, оплакивали его гибель. Вот как бедному парню не повезло!»