Густав Морцинек - Семь удивительных историй Иоахима Рыбки
— Этого мы еще не учили, пан инспектор.
— Ну, подумать! Восемью семь есть sechsundfünfzig, то есть пятьдесят шесть. А семью восемь — это есть сколька?
Никто не поднимал руки. Я знал, но мне больше не хотелось отвечать.
Тишина слишком затянулась. Пан инспектор качал головой. Во дворе лаяла Афи пана учителя.
— Иди ты, сынок, за эта собака! Он укусит? — обратился он ко мне.
— Не укусит! Она только на трубочиста и на жандарма кидается. А так она порядочная собака.
— Так ты ее привести в класс, а я вас что-то научить!
Я побежал за собакой, спустил ее с привязи, привел в класс. Пан инспектор поставил ее на столе мордой к ребятам.
— Дети! Aufpassen[9]! Что это такое? — таинственно спросил он.
— Собака! Собака! — заорали все.
— Sehr gut! А теперь aufpassen, дети! — сказал он и повернул Афику хвостом к классу.
— А что это такое? — спросил он с торжествующим видом.
И прежде, чем удивленный класс успел ответить, я сказал:
— Сука, пан инспектор! В этом году весной у нее было семеро щенят, но пан учитель утопил их в Ользе…
Все ребята, как один, вздохнули, а пан инспектор почему-то рассердился и из гущи своей встрепанной бороды выкрикнул:
— О, du Bengel![10] На мое счастье в класс вбежал пан учитель. Занятий больше не было, потому что разгневанный пан инспектор приказал нам разойтись по домам и, указывая на меня прохрипел:
— Diesen Bengel rausschmeissen aus der Schule! Кое-что по-немецки я понимал, кое о чем догадался.
Иными словами, пан инспектор предложил пану учителю выгнать меня из школы. Славу богу!.. Больше мне не надо ходить в школу!..
Я побежал домой, к газде Кавулоку. Но до этого я еще успел услышать, что пан инспектор чересчур громко разговаривает с паном учителем, который даже забыл снять с головы пожарный шлем. Из-за чего они кричали — не знаю. Может, из-за собаки Афики, может, из-за пчел, а может, и из-за меня. Не знаю!..
Как приятно и вместе с тем как смешно спустя столько лет представлять себя наивным озорником-мальчишкой! Сова по-прежнему сидит на липе и таращит на меня круглые свои глаза. Месяц светит ей в зрачки, она забавно моргает и похожа на человека, которого «язва точит». Или который страдает болезнью святого Витта. До чего же глупая сова! Хорошо хоть, что она не кричит. Трубка у меня давно погасла. Моя дочка, моя любимая Иоланта спит. Ясно вижу, как она спит. Свернулась клубочком в кроватке, закрыла кулачками свои расчудесные зеленоватые глазки и спит… Она немножко похожа на цыганку, немножко на малайку. Иоланта! Это имя ей дала мать. А потом умерла. Я никому не говорю, что дочь у меня была внебрачная, что я прижил ее с уличной девкой из Таормины. И где? Луна сияла. Этна дымилась. Греческий театр сверкал мрамором, и сидели мы на мраморной скамье греческого театра… Но к чему вспоминать? Впрочем, что я плету? Дочка уличной девки из Таормины давно уже умерла. Нет моей Иоланты, а мне все еще кажется, что Иоланта здесь, что она ждет меня, старого, закидывает мне ручки на шею, щебечет по-итальянски и по-польски… Эх, старик, старик!..
Только не надо раскисать, расчувствовавшись под наплывом воспоминаний.
Но одно из них я удерживаю. Пусть говорит. Пусть воскресит все, как было! А было очень смешно. Из школы меня выгнали, в тот же самый день выгнал меня и газда, и я пошел домой пешком. Дорога была дальняя. Два дня я шел от Яворового до Райского Подлеся за Фриштатом. И что я застал? Пожарище, сгоревшая хата, заросший сорняками сад, обугленные фруктовые деревья.
— Что случилось? Где моя мать? Где отец?
Бабы шмыгали носами и всхлипывали от великой жалости ко мне, соседи меня утешали.
— Не реви, сынок! Хата у вас сгорела — в трубе занялась сажа. Не горюй, все равно хата принадлежала барону Бессу, а у него денег куры не клюют, для него это не беда…
— А мать, отец?
— Отец на кладбище. Разве ты не знаешь, что он отдал богу душу?
В глазах у меня потемнело. Я слушал, и каждое слово ударяло меня будто камнем. Откуда мне было знать, что отец помер, если мне никто не сообщил? Я сказал это соседям, а они только головами кивали и что-то бормотали, а бабы сильнее стали всхлипывать и тянуть носами.
— А где мать? — спросил я.
— Перебралась в Даркув. Живет на Стонавке у старого Баляруса. Спроси на дороге, где живет старый Балярус, тебе каждый скажет.
Я смотрел на пожарище, и мне казалось, что это кончилось, сгорело мое детство. Я отправился в Даркув и нашел там мать. Она заплакала, увидев меня, прижала к груди. Это была очень печальная встреча.
В школу я стал ходить во Фриштате.
Довольно скоро я забыл про сгоревшую хату, про смерть отца, про собаку Афику и про Евку с заячьей губой и принялся составлять на листочке список своих подлинных и выдуманных грехов и читать их во время исповеди патеру Книпсу. До тех самых пор, пока патер Книпс не отодрал меня гасильником в ризнице. Потом шахтеры без труда убедили меня, что ада нет, что ад — это угольные шахты графа Лариша в Карвине. Была там «Иоганшахта», «Карелшахта», «Францишки», «Шестая», то есть «Хайндрихшахта», и «Тифбау», или, как говорили шахтеры, «Тифбалшахта». Потом были еще «Габриеля» и «Онегер», но те принадлежали эрцгерцогу, самому Альбрехту.
Из окна фриштатской школы я видел трубы карвинских шахт и небо, затянутое светло-серым дымом.
«Там находятся восемь кругов ада», — думал я и решил про себя, что надо их увидеть. Меня давно манило все таинственное, далекое и вызывающее страх.
Когда умер барон Бесс, пошли слухи, будто он расплачивается за обиды, которые причинил людям, — носится по межам, приняв облик огненного коня без головы, тянет за собой землемерную цепь и отмеряет те борозды, которые прирезал к своим полям от крестьянских полей.
Мне он никогда не встречался, но мать уверяла, будто видела его. Может быть. Я ведь ни разу не натыкался на утопленников в Стонавке, а мать говорила, будто их там полно.
Теперь я чаще сталкивался с шахтерами и от них слышал, будто в шахте блуждает злой дух Пустецкий.
Мне было всего двенадцать лет, когда меня выкинули из фриштатской школы. Стало быть, недолго я протирал штаны на школьной скамье. Произошло это из-за козы и графа Лариша. Смехотворная история, но о ней стоит рассказать, поскольку она отразилась на моей судьбе.
Мать работала на шахте «Яна» на сортировке угля. Вместе с другими женщинами и девушками она выбирала камни из угля, движущегося по ленте к железнодорожным платформам. Лента, состоявшая из стальных пластин, чертовски визжала, пищала, скрежетала, шум стоял адский, угольная пыль давила и душила, а женщины работали быстро и ловко, чтобы, упаси боже, камень не скатился в вагон. Если бы такое случилось, угрюмый надзиратель с бандитской мордой, пан Мелих, прописал бы им тотчас штраф и в день выплаты, в конце месяца, кассир сказал бы;
— С вас удержание — две кроны за камень в угле! — И выдал бы на две кроны меньше.
Мать приходила поздно, черная, как трубочист, усталая, и готовила обед, который одновременно был и ужином. А я, придя из школы, пас нашу козу Стжигу. Она за мной бегала, как собака. Соседи называли ее рогатым дьяволом или липучкой, потому что она ко всем приставала и бодала. Но приставала она без дурных намерений. Попросту требовала кусок хлеба. Она обнюхивала каждого прохожего, тихо блеяла, крутила хвостом и легонько бодалась. Не все понимали, чего ей надо. Если ее отгоняли или, что хуже, били, она приходила в ярость: вставала на задние ноги, свирепо опускала рога и бодала свою жертву в спину или в зад. Пострадавший обращался в бегство, а коза неслась за ним следом, поднимая свой дух ликующим блеянием, и норовила поддеть врага рогами.
В день святого Генрика, покровителя графа Лариша, на всех его шахтах был большой праздник. В этот день граф Лариш становился милостивым и щедрым: принимал на псарне делегацию шахтеров и каждого потчевал кружкой пива и четырьмя сосисками. А кроме того, играл шахтерский оркестр. Торжество открывал сам граф Лариш. Он приходил на псарню, где его дожидались шахтеры в парадных мундирах, и приветствовал гостей речью, в которой польские слова мешались с чешскими и немецкими; иногда вообще ничего не удавалось разобрать в этом странном языке. Затем выборные «хозяйские псы» поздравляли его на немецком языке и оркестр играл туш. После туша собравшиеся трижды кричали «Hoch»[11]. граф Лариш уходил, а шахтеры ели сосиски с булкой и горчицей и пили пиво.
Так повелось с некоторых пор. В том году, о котором я рассказываю, должно было состояться такое же точно торжество — с делегатами, оркестром, сосисками и пивом.
Выборные под звуки «Марша Радецкого» шли к солецкому замку графа Лариша, а прохожие останавливались и глядели им вслед. Одни ворчали и отплевывались, другие завидовали. Целая орава мальчишек замыкала шествие. Я тоже оказался в их числе. А со мной и коза Стжига. Я маршировал за последней четверкой делегатов, а коза бежала рядом и радостно блеяла.