Альфред Андерш - Отец убийцы
Откуда он знает, думал Франц, слушая эти поучения, отец ведь протестант, насколько мне известно, он никогда не бывал на католической мессе, Кины — протестантская семья, мать отлучили от католической церкви, потому что она вышла замуж за протестанта, и детей — по требованию отца — крестили по - протестантски. Франц Кин-старший — Францу при крестинах дали имя отца — был не только сторонником Аюдендорфа и антисемитом, но и набожным лютеранином. До моей конфирмации, вспомнил Франц, он каждое воскресенье посылал меня на детское богослужение в Христову церковь.
Тогда, три года назад, излагая сыновьям теории своего кумира, генерала Аюдендорфа, отец говорил живо, темпераментно, железным, исключающим малейшее возражение голосом, который очень подходил к его горячей черноволосой голове с мгновенно вспыхивавшим лицом, — этот голос производил на Франца всякий раз сильное впечатление, — теперь же, спустя три года, голос ослабел, отец вообще казался Францу человеком сломленным, болезнь, которой он страдал, изменила его, он много времени проводил лежа, дела шли плохо, он уже не надевал своей формы капитана, когда отправлялся — правда, все еще молодцевато подтянутый, но в штатском костюме — на какой-нибудь милитаристско-националистский праздник, проводившийся в Мюнхене по любому поводу. Только орденская розетка в петлице костюма свидетельствовала, что в войну он был тяжело ранен и награжден Железным крестом I степени.
Расхаживавший между рядами парт Рекс не выглядел как человек, который когда-либо получал отличия за ранение. Он выглядит здоровым, думал Франц, толстым и здоровым, пусть и не из породы веселых толстяков, однако не болезненный, как отец, а ведь он старше отца не всего лишь на несколько лет, как я думал, но по меньшей мере лет на десять, ему, вероятно, шестьдесят, раз его сын вдвое старше меня и уже занимается политикой, во всяком случае, старый Гиммлер выглядит хорошо сохранившимся, только вблизи видишь, что лицо его не гладкое, а иссечено тысячью крошечных морщинок, и тем не менее кожа кажется упругой, светло-розовой, светло-розовое мясо под прямыми белыми волосами, весь он светлый, гладкий, тошнотворно любезный и умопомрачительно чистый, как его белая рубашка, но не нравится он мне; мой больной отец, который уже не выглядит таким бравым, как раньше, мне милее, даже когда на него нападает приступ ярости и он кричит, потому что я опять схватил единицу по математике, хотя я ведь не виноват, что не в ладу с математикой, и тусклый, скучный Кандльбиндер мне все же милее, чем этот неприятный бонза, ни за какие деньги не хотел бы я быть его сыном, а его сына, который разругался с отцом и сбежал, можно понять, если ему постоянно приходилось выслушивать изречения, подобные тому, что «пластинка с голосом Сократа-о большем и мечтать нельзя». А то, как Сократ пьет из чаши яд, — это старый Гиммлер тоже мог бы послушать? Франц считает его вполне на это способным. Или Христос на кресте, его последние слова-фантазия Франца разгорелась, — да их же господин обер-штудиендиректор, церковник до мозга костей, как говорит отец, прокручивал и прокручивал бы на граммофоне, будь они тогда записаны, эти слова: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?»
С другой стороны, Рекс был человеком, который мог решительно ткнуть указательный палец в учебник греческой грамматики и заявить: «Только не верьте всему, что здесь написано!» Чтить Сократа и ставить под сомнение грамматику-как это совмещается в его голове? Или у него череп больше, чем у других учителей, например у Кандльбиндера, или же у него попросту мозги немножко набекрень.
Рекс очутился в проходе, где с краю парты сидел Франц Кин, и остановился возле него. Франц боялся поднять глаза, он сидел с опущенной головой, ощущая близость покрытого белой рубашкой живота и руки с белыми — или белокурыми? — волосками, поблескивавшими над коричневыми старческими пятнышками, на безымянном пальце правой руки Рекс носил широкое золотое обручальное кольцо — все это отмечал про себя Франц, отчаянно надеясь, что Рекс на него все же не нацелится, хотя в своей погоне за дичью он, как охотник, услышавший треск в подлеске, именно возле него и остановился.
Страстная молитва, застывшая в отведенном от лица Рекса взгляде Франца, казалось, и впрямь немножко помогла, ибо Рекс обратился не к Францу, а к его соседу — Хуго Алеттеру, но не с тем, чтобы его вызвать, а для того лишь, чтобы мимо лица Франца указать Хуго рукой со сверкающим обручальным кольцом.
— Сейчас же сними значок с куртки! — сказал он резко.
Несколько недель назад Хуго из тонкой позолоченной жести вырезал свастику, очень удачно, и он с гордостью носил ее на лацкане пиджачка. Насколько Францу известно, это мало что значило, Хуго носил ее только потому, что ему нравился значок, и его родители — как и родители почти всех гимназистов, немецкие националисты — не возражали. Конечно, если бы он раздобыл настоящий партийный значок гитлеровцев, этакую круглую штучку из эмали, они бы отобрали его, сочли бы чрезмерным, да и неподобающим для его возраста, а маленькую самоделку пускай носит, это же просто значок, мальчишеское баловство.
С облегчением — потому что не на него обратилось внимание Рекса — Франц посмотрел на Хуго, увидел, как покраснело его бледное прыщавое лицо и как он поспешно и усердно завозился со свастикой, пока не сунул ее в карман.
Рекс опустил руку. Он повернулся к учителю, который явно не мог оторваться от своего места у доски. Он стоит там как приклеенный, подумал Франц.
— Вам ведь известно, господин Кандльбиндер, — сказал Рекс, — что я не желаю видеть в своей школе никаких политических значков.
Он отбросил всю притворную вежливость, обратился к штудиенрату уже без всякого «господина доктора».
— Я постоянно напоминал об этом ученикам, — возразил Кандльбиндер.
— Цэ-цэ-цэ! — Рекс нашел наконец случай пустить в ход свое знаменитое, пресекающее всякий разговор прищелкивание — словно кнутом взмахнул. — В таком случае я снова объявлю об этом у Черной доски. Все почему-то приходится повторять. Итак-никаких политических значков! — провозгласил он. — Вообще никаких значков! Запомните это!
Звучит убедительно. Стало быть, он имеет в виду не только свастику Хуго, когда запрещает ношение политических значков, вообще всяких значков. Хотя свастика наверняка его особенно раздражает, думал Франц, потому что он видит в ней причину ссоры со своим сыном, смертельной ссоры, как говорит отец. Они не встречаются друг с другом, старый и молодой Гиммлеры. Впрочем, Франц сомневается, что сын сбежал из дома только потому, что выбрал свастику. А может быть, он потому и выбрал свастику, что старик донял его и ему с ним стало невмоготу.
Но Рекс тут же обосновал свой запрет на ношение значков.
— Если я потерплю вот это, — заявил он, снова указав на пустой лацкан пиджачка Хуго, — то ничего не смогу сделать и с тем, кто придет в школу с советской звездочкой. Конечно же, — добавил Рекс, — он сразу с треском вылетит из школы.
Ясное дело, подумал Франц. При виде советской звездочки Рекс не просто бы сказал: «Сними ее!», тут уж он заговорил бы другим тоном. Хотя в классе — нет, во всей школе — Франц не знал никого, ни одного ученика или учителя, в ком можно было бы заподозрить большевика. Таких просто не было. Как Рекс вообще мог вообразить себе что-либо подобное! Ну да он ведь думает обо всем.
Апостолов свастики в школе было немало, но было и несколько евреев, в младшем «Б» учился Бернштайн Шорш; Шорш Бернштайн был замечательным парнем, зимой он ходил с ними на лыжах и научил нескольким отличным приемам, например налеплять кусочки кожи на поверхность скольжения, чтобы подъем давался легче, а как он совершал спуск с Браунэка, такого крутого и притом узкого, — просто высший класс, этот Шорш Бернштайн вообще не походил на еврея, кстати, его родители такие же немецкие националисты, как почти все другие родители; Франц однажды рассказал об этом отцу, и тот заметил: «Да-да, бывают и порядочные евреи, но ты все равно остерегайся их»; однако тут Франц не понимал отца, это же чистейшая бессмыслица, старый Бернштайн в мировую войну был фронтовиком, как и отец Франца, у него тоже Железный крест I степени, Франц не видел причины остерегаться Шорша Бернштайна, когда они шли, взмокшие от пота после спуска, по улицам Ленгриса и тот объяснял ему преимущества своего старомодного крепления. Может быть, молодой Гиммлер изменил бы свое мнение о евреях, встречайся он чаще с такими евреями, как Шорш Бернштайн? Франц считал это возможным, желал бы этого, потому что симпатизировал молодому Гиммлеру, хотя и не знал его; сын, который удрал от этой старой, заигранной и исцарапанной сократовской пластинки, чего-то стоит. Францу только не нравилось, что он примкнул к этому антисемиту, господину Гитлеру, словно тот может стать ему новым отцом; Франц видел фотографии Гитлера-такие лица его не интересовали. Лицо тупого и посредственного человека. Тут уж Франц был на стороне старого Гиммлера, не терпевшего свастики в Виттельсбахской гимназии, — он ведь не мог допустить, к примеру, чтобы Хуго Алеттер и Шорш Бернштайн подрались. Согласен, он слишком резко напустился на Хуго, хотя в школе предостаточно апостолов свастики, но с ними он связываться не хочет, а предпочел привести аргумент с советской звездочкой, против которого никто не мог возразить, он как бы прикрылся, желая свастикой уравнять какой-то особый счет.