Анри Мишо - Портрет А
Вместе с ними, отталкиваясь от них, я и размышлял, стараясь пройти вспять по пути истории.
С тех пор прошло много лет и люди с улицы стали другими. Они изменились: в какой-то из этих стран не так уж и заметно, в другой — сильно, в третьей — сильнее не бывает, а в четвертой — невероятно, до неузнаваемости, так что не узнают ни те, кто побывал там в прежние времена, ни даже те, кто там жил.
Так в Китае революция, сметая привычки и уклад жизни, манеру поведения и восприятия, которые формировались веками, тысячелетиями, смела и многое, что раньше бросалось в глаза, в том числе и мне.
Меа culpa.[2] Не столько в том, что я недостаточно внимательно смотрел, скорее — не почувствовал того, что зарождалось и вот-вот должно было разрушить устои, казавшиеся вечными.
Неужели я в самом деле ничего не заметил? Почему?
Невежество? Слепота человека, которому лучше жилось, потому что он принадлежал к нации, занимавшей в тот момент привилегированное положение?
Мне кажется, кроме всего прочего, я внутренне противился мысли о всеобъемлющих переменах в этих странах, которые, как мне доказывали, должны были пойти по западному пути, перенять у Запада науку, подход к жизни, идеологию, структурированную организацию общества.
Мне бы хотелось, чтобы по крайней мере Индия и Китай нашли способ обновиться, снова стать великими народами — на новый лад, добиться гармонии в обществе и возрождения культуры, минуя западный путь.
Правда ли, что это было невозможно?
Я смотрел на жизнь по-детски, хоть и не знал этого, так что у меня были и другие иллюзии.
До того путешествия народы, как и отдельные люди, не казались мне чем-то реальным или особенно интересным.
Когда я увидел Индию, увидел Китай, мне впервые показалось, что народы, живущие на этой земле, заслуживают права быть реальными.
Я радостно погрузился в эту реальность, уверенный, что многое из нее почерпну.
Верил ли я в это до конца? Реальное путешествие из одного воображаемого мира в другой.
Может быть, в глубине души я воспринимал его как воображаемое путешествие, которое совершалось без моего участия, было чужой выдумкой. Страны, придуманные другими. Я же испытывал перед этими странами удивление, волнение, раздражение.
Чего же недоставало этому путешествию, чтобы быть реальным? Это я понял позже. Оказывается, я намеренно исключал из своего поля зрения то, что явно обещало привести некоторые из этих стран к новой реальности, — политику.
Как видите, из этого путешествия мало что вышло. Я не собираюсь ничего наверстывать. Да и не получилось бы. Мне часто хотелось это сделать, но время не повернешь вспять. Можно что-то убрать, подчистить, вырезать, сократить, наскоро впихнуть в образовавшийся зияющий пробел что-то другое, а вот изменить — никак, пустить в другом направлении — никак.
Эта книга меня уже не устраивает, мне с ней трудно, я спотыкаюсь на ней, а временами мне за нее стыдно, но поправить в ней удается только сущие пустяки.
Она сопротивляется. Как живой персонаж.
У нее своя интонация.
И все, что мне хотелось бы — в качестве противовеса — добавить в эту книгу, все более серьезное, более продуманное, глубокое, испытанное, научно обоснованное отсылается мне назад… потому что книге это не подходит.
Вот так, был дикарем — дикарем и оставайся.
Чтоб не было путаницы, мои немногочисленные поздние примечания внизу страниц я отмечаю пометкой: поздн. примеч.
А. М. Май 1967Дикарь в Индии
В Индии нельзя просто смотреть, все надо истолковывать.
Кабиру было сто двадцать лет, и когда он собрался умирать,{28} он пропел:
Я пьянею от счастья,от счастья быть молодым,там тридцать миллионов богов.Я иду к ним. О радость, радость!Я вступаю в священный круг…
Я видел пару десятков столиц. Тоже мне, невидаль!
Но есть на свете Калькутта. Калькутта — самый набитый город вселенной.{29}
Представьте себе город, состоящий из одних священников. Семьсот тысяч священников (плюс семьсот тысяч человек по домам — женщины. Они на голову ниже мужчин, и выходить из дома им не положено.) Одни мужчины, ощущение удивительное.
Город — из одних священников.
Бенгальцы рождаются священниками, и все эти священники, кроме самых маленьких, которых нужно носить, постоянно ходят пешком.
Одни пешеходы — и на тротуарах, и прямо на улицах, высокие, худые, ни бедер, ни плеч, ни жестов, ни смеха, все сплошь священнослужители, перипатетики.
Одеты все по-разному.
Есть и почти голые, но настоящий священник — всегда священник. У голых, пожалуй, самый солидный вид. Другие в тогах, у которых одна или обе полы откинуты назад, тоги сиреневые, розовые, зеленые, цвета винного осадка, у кого-то одеяние белое; слишком уж их много для одной улицы, одного города, все уверены в себе, у всех взгляд как зеркало, обманчивая искренность, особое бесстыдство, какое возникает от медитации в позе лотоса.
Безукоризненные взгляды — ни вверх, ни вниз, и нет в них ни изъяна, ни торжества, ни страха.
Они ходят, но глаза у них — как будто они лежат. Когда они лягут, глаза у них — как у стоящих. Ни склоненности, ни колебаний — все пойманы одной сетью. Какой?
Честная толпа, погруженная сама в себя, точнее, каждый погружен в себя по отдельности, наглая толпа, но если на нее нападают, она оказывается в замешательстве и тогда ведет себя трусливо и глупо.
Каждый из них под защитой своих семи центров, лотосов, небес, утренних и вечерних молитв богине Кали, сопровождаемых медитацией и жертвоприношениями.
Они старательно избегают любых источников «грязи»: рабочих из прачечных, дубильщиков, мясников из мусульманских лавок, сапожников, носовых платков, содержимое которых должно вернуться в землю, тошнотворного дыхания европейцев (оно еще хранит запах убийства) и всех бесчисленных вещей, из-за которых человек вечно оказывается по шею в грязи, если не проявит осторожности.
Они старательно укрепляют свой дух (тот, кто родился на свет глупцом, становится еще в два раза глупее, а кто может быть глупее глупого индуса?), они неторопливы, сдержанны и самоуверенны. (В их пьесах и в первых индийских фильмах — и предатели, открывающие свое истинное лицо, и офицер раджи, который в бешенстве готовится к бою… все действуют с некоторой задержкой. Им сначала требуется секунд тридцать, чтобы «облачиться» в свое негодование.)
Они сосредоточенны, а когда выходят на улицу и соприкасаются с потоком жизни, непременно внутренне замыкаются, набычиваются, забиваются в кокон и напрягаются. Никакой вялости, бессилия, опустошенности или растерянности. Уверенные и наглые.
Садятся где им вздумается; устанут нести корзину — ставят ее на землю и устраиваются рядом; заметят на улице или на перекрестке парикмахера: «Эй, мне бы побриться!» — и усаживаются бриться прямо тут же, посреди улицы, не обращая внимания на то, что кругом снуют люди, — садятся они где угодно, кроме тех мест, которые кажутся приспособленными для сидения: сидят на дорогах, напротив скамеек, в собственной лавке на полках с товарами, в траве, на самом солнцепеке (они подкрепляются солнцем) и в тени (тенью они тоже подкрепляются), а иногда на грани тени и солнцепека, они ведут беседы в парках среди цветов, поблизости от скамейки или ПРЯМО ПЕРЕД НЕЙ (разве угадаешь, где вздумает устроиться кошка), вот так и с индусами. Ох уж эти затоптанные калькуттские газоны! Любой англичанин, взглянув на них, содрогнется. Но никакая полиция, никакая артиллерия не помешает им сидеть там, где им удобно.
В неподвижности и ни от кого ничего не ожидая.
Кто хочет петь — поет, кто хочет молиться — молится, прямо вслух, и при этом продает свой бетель, да мало ли что еще.
Город забит невероятно — кругом пешеходы, повсюду, даже на самых широких улицах, проталкиваешься с трудом.
Город принадлежит священникам и их наставнице — наставнице по части бесстыдства и беззаботности — корове.
Они породнились с коровой,{30} но корове нет до этого никакого дела. Корова и обезьяна — два самых бесстыдных священных животных. В Калькутте коровы повсюду. Они переходят улицы, растягиваются во весь рост на тротуарах, по которым тогда уже не пройти, оставляют свои лепехи перед автомобилем вице-короля, обследуют магазины, могут сломать лифт, устраиваются на лестничной клетке, и если индус съедобен, его, без сомнения, пощиплют.
По части безразличия к окружающему миру корова тоже обошла индусов. Само собой, она не добивается от этого мира ни объяснений, ни истины. Всё это — майя. Весь этот мир — майя. Просто вздор. А чтобы сжевать какой-то завалящий пучок травы, ей требуется больше семи часов медитации.