Уильям Голдинг - Ритуалы плавания
Тут я вынужден поделиться с Вашей светлостью пренеприятным открытием. Каким бы доблестным и воистину непобедимым ни был наш военный флот, какими бы ни были бесстрашными его офицеры и преданными матросы, на военном корабле властвует гнуснейший деспотизм! Первые слова капитана Андерсона — коль скоро можно так обозначить раздавшийся рык — были исторгнуты в тот самый момент, когда я, поднеся перчатку к краю шляпы, уже открывал рот, чтобы назвать себя, и были до невозможности нелюбезны.
— Кто это, черт его дери, Камбершам? Они что, не читают моих приказов?
Ошеломленный, я даже не расслышал, что ответил Камбершам и ответил ли вообще. Первой моей мыслью было, что в силу какого-то совершенно непостижимого недоразумения капитан Андерсон сейчас двинет меня кулаком. В то же мгновение я громким голосом объявил, кто я такой. Капитан разразился бранью, и вряд ли я сдержал бы свой гнев, если бы передо мной все яснее и яснее не выступала нелепость наших поз. Мы все: я, капитан, Камбершам и его сподручный — все стояли на одной, неподвижной, как столб, ноге, постоянно балансируя другой, то сгибавшейся, то разгибавшейся на ходившей под нами палубе. От сего зрелища меня разбирал смех, и я самым неучтивым — как это, вероятно, показалось — образом расхохотался; правда, этот невежа заслуживал такого, пусть даже невольного, отпора. Мой отпор, остановив поток брани, еще пуще разозлил капитана, но и дал мне возможность произнести Ваше имя и имя Его превосходительства Вашего брата. Я выпалил ими словно из пары пистолетов, которые, пытаясь защититься от разбойника и не дать ему приблизиться, молниеносно выхватываешь из-за пояса. Наш капитан покосился на ствол — то бишь на Вашу светлость — в одной руке, решил, что он заряжен, перевел испуганный взгляд на Его превосходительство посла в другой и отпрянул, показав свои желтые зубы. Мне редко приходилось наблюдать лицо, выражавшее сразу и животный страх, и животную злобу. Капитан являет собой безупречное доказательство того, что человеком владеют настроения. В результате нашего обмена любезностями и за сим последовавшего я вошел в сферу его местного деспотизма, оказавшись на окраине ее, и почувствовал нечто весьма похожее на то, что, должно быть, ощущал посланник в Великой Порте, который мог считать себя в достаточной, хотя и не снимавшей тревоги безопасности, когда кругом летели головы. Клянусь, капитан Андерсон с превеликим удовольствием приказал бы расстрелять меня, повесить, протащить под килем, ссадить на необитаемый остров, если бы в этот момент благоразумие не взяло верх. Тем не менее, если сегодня, когда французские часы у Вас в гобеленовой вызванивают десять, а здесь, на корабле, колокол бьет четыре раза, если в этот самый час — да-да! — Ваша светлость испытывает прилив сил и греющее душу удовлетворение, клянусь, виною тому скорее всего смутное сознание, что благородное имя, оказывается, действует на людей среднего сословия подобно украшенному серебром и брызжущему смертью огнестрельному оружию. Вот так-то!
Я обождал секунду-другую, пока капитан Андерсон заглатывал наживку. Он-де питает величайшее почтение к Вашей светлости и… никак не хотел бы, чтобы его сочли недостаточно внимательным к его, его… Он надеется, что мне на борту вольготно и удобно. Он же не знал… Пассажиры — таково правило! — подымаются на мостик только по приглашению, но, конечно, в моем случае… Он надеется (и на меня пал огненный взгляд, который испугал бы и волкодава), он надеется еще не раз насладиться моим обществом. Так мы стояли друг против друга, опираясь на одну неподвижно застывшую ногу и балансируя другой, которая колыхалась, словно тростник на ветру, меж тем как тень от драйвер-гика (благодарю тебя, Фальконер!) скользила по нам, то осеняя нас, то убегая. Потом я с удовольствием понаблюдал, как капитан, сдав позиции, приложил руку к фуражке и, маскируя этот невольный знак почтения к Вашей светлости, сделал вид, что пытается усадить ее крепче на голове. Повернувшись, он прошагал к фальшборту на корме. Он стоял там с заложенными за спину руками, сцепив крепко пальцы, и тем, как то разжимал их, то снова сжимал, непроизвольно выдавал свое волнение. Мне, право, было почти жаль беднягу, утратившего, по моему мнению, уверенность в воображаемой неприкосновенности своего маленького царства. Но я рассудил, что еще не время утешать его. Разве не стараемся мы в политике употреблять ровно столько усилий, сколько нужно для достижения желаемой цели? Я решил повременить, дав созреть плодам состоявшегося разговора, и, лишь когда его злобные мозги полностью усвоят истинное положение дел, я сделаю шаг в сторону более коротких отношений. Нам предстоит долгое плавание, и не мое это дело устраивать ему невыносимую жизнь; да я и не стал бы, если бы и мог. Сегодня, как Вы, возможно, догадываетесь, я нахожусь в самом благостном расположении духа. Время здесь, между прочим, вовсе не тащится улиточным шагом — если можно сказать «пьян как змий», то почему бы не считать, что улитка способна «шагать»? — время здесь отнюдь не тащится, нет, оно летит, оно проносится мимо. Я не успеваю записывать десятой доли того, что набирается за день. Поздно уже, придется продолжить завтра.
(5)
Так вот, в тот четвертый день… хотя нет, уже на пятый… Но продолжаю.
После того как капитан Андерсон отошел к фальшборту, я еще некоторое время помешкал, стараясь втянуть мистера Камбершама в разговор. Он отвечал почти односложно, и я наконец понял, что ему неудобно «расшивать узоры» в присутствии капитана. Однако я не хотел так покинуть мостик, чтобы это выглядело отступлением.
— Знаете, Камбершам, — сказал я, — качка улеглась. Не покажете ли мне корабль? Или если вам не с руки покидать свой пост, не одолжите ли мне в проводники сего малого?
Малый, о котором шла речь, Камбершамов сподручный, был гардемарином — не из тех прежних, застрявших в этом младшем звании, как коза в кустах, а из той юной поросли, что исторгает слезу из любых материнских глаз, — словом, прыщавым юнцом лет, эдак, четырнадцати-пятнадцати, которого, как я вскоре с благоговением обнаружил, величали «юным джентльменом». Камбершам медлил с ответом, а юнец переводил взгляд с него на меня. Наконец мистер Камбершам сказал мистеру Виллису — так звали гардемарина, — что он может пойти со мной. Таким образом, я добился своего: я покидал Священные пределы с достоинством и, мало того, уводил с собой одного из служителей. Мы уже спускались по трапу, когда нас догнало напутствие Камбершама:
— Мистер Виллис! Мистер Виллис! Не забудьте предложить мистеру Тальботу ознакомиться с «Правилами для пассажиров», составленными капитаном. И доложите мне любые замечания, какие у него возникнут по части их улучшения.
Я от души расхохотался над сим неожиданным служебным рвением, хотя Виллиса оно почему-то нимало не позабавило. Он не только прыщав, но и очень бледен и ходит всегда с полуоткрытым ртом. Он спросил, что мне желательно посмотреть, а я и сам не знал: единственно для чего мне этот юнец понадобился, так для того, чтобы удалиться с мостика с должным эскортом. Я кивнул в сторону носовой части судна.
— Пошли туда, — предложил я. — Посмотрим, как живет экипаж.
Виллис не без колебаний последовал за мной — сначала, по тени от подвешенных на боканцах шлюпок, за белую линию у грот-мачты, а затем между загородок, где размещалась наша живность. Тут он, вырвавшись вперед, повел меня вверх по трапу на переднюю часть судна, или бак, где находился кабестан, несколько подвахтенных матросов и женщина, щипавшая куру. Я подошел к бушприту и глянул вниз. Вот когда мне стало ясно, сколь много лет нашей старой карге — нашей посудине, я имею в виду, — ибо нос ее украшала настоящая скульптура — дар моде прошлого века, а все вокруг нее было уже ой как непрочно, скажем так. Я обозрел чудовищную скульптуру — эмблему имени нашего судна, переиначенного в речи матросов, как это у них водится, в скабрезную непристойность, коей не стану беспокоить Вашу светлость. Но и зрелище матросов, сидящих на корточках за известным делом в гальюне, не радовало взор, тем паче что некоторые из них поглядывали на меня — так мне показалось — как-то дерзко. Я отвернулся и бросил взгляд вдоль всего нашего огромного судна, охватив еще более огромные темневшие пространства окружавшего нас со всех сторон океана.
— Н-да, сэр, — сказал я Виллису. — Ничего не скажешь, мы и впрямь έπ’ ενρέα νώτα θαλάσσηζ![2] Не так ли?
Виллис ответил, что не знает по-французски.
— А что же вы знаете, молодой человек?
— Такелаж, сэр, части корабля, вельсы и узлы, как снимать показания компаса, брать пеленги по берегам, как стрелять по солнцу.
— Вижу, мы в надежных руках.
— И это еще не все, сэр, — продолжал он. — Я знаю, например, части пушки и состав пороха, чтобы отчищать днище и драть медь.