Генри Хаггард - Рассказы охотника
Машуне между тем обламывал засохшие ветки мимозы, чтобы соорудить скерм — шалаш для ночлега. Он поставил его ярдах в сорока от берега. За долгую дорогу львы причиняли нам немало неприятностей. Не далее как прошлой ночью мы едва не подверглись их нападению. Я нервничал, потому что из-за своей слабости не мог надеяться на себя. Не успели мы с Машуне закончить шалаш или, вернее, некое подобие его, как примерно в миле от нас раздался выстрел.
— Слышишь?! — напевно произнес Машуне по-зулусски, не то тревожась, не то радуясь. — Слышишь удивительный звук, который помог бурам повергнуть на землю наших отцов в битве при реке Блад? Ныне мы голодны, отец мой; желудки наши малы и сморщены, как высушенный желудок быка, но скоро они наполнятся добрым мясом. Ханс — готтентот, а значит, умфагозан — человек низшего сорта, но стреляет он как надо, конечно, как надо. Да возрадуется твое сердце, отец мой, скоро на огне появится мясо и мы воспрянем духом…
Вскоре солнце закатилось в своем алом великолепии, между землей и небом воцарилась великая тишина африканских дебрей. Львы еще не появлялись, вероятно, дожидаясь луны, для других зверей и птиц настала пора отдыха. Не знаю, как вам передать это ощущение полной тишины; мне, ослабевшему и встревоженному долгим отсутствием Ханса, она казалась зловещей, словно природа задумалась над некой трагедией, что разыгрывалась перед ее взорами. Тишина эта напоминала о смерти, а одиночество — о могиле.
— Машуне, — сказал я наконец, — где же Ханс? Из-за него у меня тяжело на сердце.
— Не знаю, отец мой, не знаю. Может быть, он устал и заснул, а может, заблудился.
— Машуне, ты же не ребенок, чтобы болтать такие глупости, — ответил я. — Скажи мне, видел ли ты хоть раз за все годы, проведенные на охоте бок о бок со мной, чтобы готтентот заблудился или заснул на пути в лагерь?
— Нет, Макумазан (это, милые дамы, прозвище, данное мне аборигенами. Оно означает — «человек, который встает ночью» или «который всегда бодрствует»). Я не знаю, где он.
Так мы переговаривались, и ни один не хотел произнести вслух то, о чем думал про себя. А думали мы о том, что с бедным готтентотом случилось несчастье.
— Машуне, — сказал я после долгого молчания, — спустись к воде и нарви зеленых растений, что растут там. Я проголодался, мне нужно поесть.
— Нет, отец мой, там, наверное, собрались духи. Ночью они выходят из воды и рассаживаются по берегам, чтобы просохнуть. Мне сказал об этом один исануси.[21]
При свете дня Машуне был храбрецом, каких я мало встречал, но суеверия имели над ним большую власть, чем над цивилизованными людьми.
— Что ж, мне самому идти, дуралей? — строго спросил я.
— Нет, Макумазан, если твое сердце тоскует по этой странной траве, как сердце больной женщины, то я пойду, даже если духи сожрут меня.
И он действительно пошел к берегу и вернулся с большой охапкой кресс-салата, который я принялся жадно есть.
— А ты разве не голоден? — спросил я рослого зулуса, смотревшего мне в рот.
— Никогда я еще не был так голоден, отец мой.
— Тогда ешь, — протянул я ему пучок кресс-салата.
— Нет, Макумазан, я не стану есть траву…
— Не станешь есть — умрешь с голоду. Ешь, Машуне.
Некоторое время он с сомнением разглядывал кресс-салат, а затем схватил несколько листьев и засунул их в рот с жалобным воплем.
— О, неужели я родился для того, чтобы питаться зеленой травой, как бык? Знай моя мать такое, она убила бы меня при рождении!
Так он причитал, поедая кресс-салат пучок за пучком. Прикончив все, Машуне заявил, что живот его полон дрянью, которая холодит внутренности, как «снег на горе». В другое время я бы рассмеялся — уж очень забавно он изложил свои мысли! Зулусы не любят растительной пищи.
Едва мы покончили с едой, как услышали громкое рыканье льва, который, видимо, прогуливался гораздо ближе к шалашу, чем нам хотелось бы. Вглядываясь в темноту и настороженно прислушиваясь, я различил блеск больших желтых глаз и хриплое дыхание. Мы громко закричали, а Машуне подбросил сучьев в костер, чтобы огонь отпугнул льва. Это помогло; на некоторое время лев исчез.
Вскоре взошла круглая луна, накинув на все серебристый покров. Редко видел я такое красивое полнолуние. Помню, что, сидя в шалаше, я мог разобрать в ярком свете неясные карандашные заметки в моей записной книжке. Как только появилась луна, к озерку у подножия холма потянулась дичь. С моего места было видно, как звери проходили по небольшой возвышенности справа от нас на водопой. Один самец крупной антилопы эланд остановился ярдах в двадцати от шалаша и подозрительно оглядывал его. Прекрасная голова и ветвистые рога животного четко выделялись на фоне неба. Я собрался было подстрелить его в надежде обеспечить нас мясом, но тут же вспомнил, что осталось всего два патрона, а попасть в цель ночью чрезвычайно трудно, и отказался от своего намерения. Эланд спустился к воде. Через минуту-другую оттуда донесся сильный всплеск, а затем быстро-быстро застучали копыта животного, пустившегося в галоп.
— Что это, Машуне? — спросил я.
— Тот проклятый лев, бык его чуять, — ответил зулус на английском языке, о котором имел весьма смутное представление.
Не успел он произнести эти слова, как на противоположном берегу озерка послышался звук, похожий на стон. В ответ совсем близко от нас раздался громкий прерывистый рев.
— Клянусь Юпитером! — сказал я. — Их двое. Они упустили антилопу; как бы им не вздумалось теперь поохотиться за нами.
Мы подбросили еще сучьев в огонь и принялись кричать. Львы удалились.
— Машуне, — сказал я, — посторожи, пока луна не станет вон над тем деревом, — к тому времени пройдет половина ночи. Тогда разбуди меня. Да смотри в оба, не то львы быстро доберутся до твоих негодных костей. Мне надо немного вздремнуть, иначе я не выдержу.
— Нкоси! — ответил зулус. — Спи, отец мой, спи спокойно. Мои глаза будут открытыми, словно звезды, и, как звезды, они будут сторожить тебя.
Несмотря на слабость, я не сразу смог последовать его совету. Начать с того, что у меня болела голова от лихорадки, а тревога за готтентота Ханса еще усиливала эту боль. Не меньшую тревогу внушала мне и наша судьба: как мы пройдем сорок миль до Бамангвато с израненными ногами, на пустой желудок, имея всего лишь два патрона? Не прибавляло спокойствия и сознание того, что поблизости во мраке бродит голодный лев, а то и целая стая; хотя такое уже случалось со мной, внимание было напряжено, а это мешало уснуть. Помнится, в довершение всех бед я томился по трубочке с табаком, но мечтать о ней тогда было все равно что хотеть достать луну с неба.
В конце концов я забылся неспокойным сном, в котором было не меньше кошмарных видений, чем колючек на опунции. Мне, к примеру, снилось, что я наступил босой ногой на кобру, которая встала на хвост и шипела мне в самое ухо: «Макумазан». Шипение повторялось и повторялось, пока я наконец не проснулся.
— Макумазан, там, там, — шептал мне в ухо знакомый голос.
Приподнявшись еще в полусне, я открыл глаза. Машуне стоял подле меня на коленях и указывал в сторону озерка. Глянув туда, я увидел такое, что заставило вскочить меня, старого охотника, каким я был уже в ту пору.
Шагах в двадцати от нашего шалаша возвышался большой термитник, а на вершине, сдвинув все четыре лапы, чтобы уместить свое массивное тело, стояла крупная львица. При ярком свете луны я видел, что она пристально смотрела прямо на шалаш, а потом опустила голову и принялась лизать лапы.
Машуне сунул мне винтовку «мартини», прошептав, что она заряжена. Я приник к ложу, попытался прицелиться, но тут же понял, что даже при таком ярком свете не вижу мушки. Стрелять было бы безумием — я мог промахнуться или только ранить львицу. Я опустил винтовку и, поспешно вырвав клочок бумаги из записной книжки, которую просматривал перед сном, стал прилаживать его к мушке. Дело это было нелегкое, но не успел я как следует закрепить бумажку, как Машуне опять схватил меня за руку и показал на что-то темное в тени небольшой мимозы, росшей шагах в десяти от шалаша.
— Ну, а это что? — прошептал я. — Ничего не вижу.
— Это другой лев, — ответил Машуне.
— Ерунда! Твое сердце мертво от страха, у тебя двоится в глазах.
Я перегнулся через ограду, окружавшую шалаш, и вгляделся попристальнее.
Тут темная масса поднялась и передвинулась в пространство, освещенное луной. Это оказался великолепный темногривый лев — один из самых больших, каких я только видел. Сделав два-три шага, он заметил меня, остановился и замер, глядя прямо на нас. Он стоял так близко, что я различал отражение пламени костра в его злых зеленоватых глазах.
— Стреляй, стреляй! — сказал Машуне. — Дьявол приближается. Сейчас он прыгнет!
Я поднял винтовку и навел бумажку, прикрепленную к мушке, прямо на клок белых волос, торчавший там, где горло льва переходило в грудь. В этот момент лев оглянулся; я по опыту знал, что эти звери почти всегда оглядываются перед прыжком. Так оно и было: лев слегка пригнулся, и его огромные лапы припали к земле, чтобы было удобнее оттолкнуться. Я поспешно нажал на спусковой крючок «мартини», и как раз вовремя; в тот же момент лев прыгнул. Гулко и отрывисто грянул выстрел в безмолвии ночи. Мгновение спустя огромный зверь упал на голову футах в четырех от нас и покатился в нашу сторону, разбрасывая судорожно бьющими большими лапами ветки кустарника, вкопанные Машуне вместо ограды. Мы выскочили из шалаша с другой стороны, а лев ввалился в него и перекатился через костер. Затем он встал, сел на задние лапы, словно большая собака, и заревел. Боже, как он ревел! Никогда не слышал ничего подобного ни до, ни после. Снова и снова он набирал в легкие воздух и исторгал его с душераздирающим рыком. Вдруг посреди особенно громкого вопля он свалился, недвижный, на бок. Я понял, что он издох. Обычно львы умирают на боку.