Антон Чехов - Живой товар
Поднятие повторилось раз шесть. Дамы были так милы, что нисколько не конфузились, когда сильно дувший ветер во время поднятия, как хотел, распоряжался их вздувшимися платьями. Грохольский стыдливо опускал глазки, когда дамы, достигши балкона, перекидывали ноги через перила. А Лиза глядела и хохотала! Ей какое было дело? Невежничали не мужчины, которых должна была она, женщина, стыдиться, а дамы!
Вечером прилетел Иван Петрович и, конфузясь, объявил, что он теперь семейный человек…
— Вы не подумайте, что они какие-нибудь, — сказал он. — Правда, они француженки, кричат всё, вино пьют… но известно! Воспитание такое французы получают! Ничего не поделаешь… Мне их, — добавил Иван Петрович, — князь уступил… Почти задаром… Возьми да возьми… Надо вас будет когда-нибудь познакомить с князем. Образованный человек! Всё пишет, пишет… А знаете, как их зовут? Одну Фанни, другую Изабеллой… Европа! Ха-ха-ха… Запад! Прощайте-с!
Иван Петрович оставил в покое Грохольского и Лизу и прилепился к своим дамам. Целый день слышался из его дачи говор, смех, звон посуды… До глубокой ночи не тушились огни… Грохольский заблагодушествовал… Наконец-таки, после долгого мучительного антракта, он почувствовал себя опять счастливым и покойным. Иван Петрович с двумя не вкушал такого счастья, какое вкушал он с одной… Но — увы! У судьбы нет сердца. Она играет Грохольскими, Лизами, Иванами, Мишутками, как пешками… Грохольский опять потерял покой…
Однажды (недели полторы спустя), поздно проснувшись, он вышел на террасу и увидел картину, которая его поразила, возмутила и привела в сильнейшее негодование. Под террасой дачи vis-а-vis стояли француженки и между ними… Лиза. Она беседовала и искоса поглядывала на свою дачу: не проснулся ли, мол, тот тиран, деспот? (Так Грохольский объяснил себе эти взгляды.) Иван Петрович, стоящий на террасе, с засученными рукавами, поднял вверх Изабеллу, потом Фанни и потом… Лизу. Когда он поднимал Лизу, Грохольскому показалось, что он прижимал ее к себе… Лиза тоже перекинула одну ногу через перила… О, эти женщины! Они все до единой сфинксы!
Когда Лиза воротилась от мужа домой и, как ни в чем не бывало, на цыпочках вошла в спальную, Грохольский, бледный, с розовыми пятнами на щеках, лежал в позе совсем обессилевшего человека и стонал.
Увидев Лизу, он спрыгнул с кровати и зашагал по спальной.
— Так вот вы как? — завизжал он высоким тенором. — Так вот вы как? Очень вам благодарен! Это возмутительно, милостивая государыня! Безнравственно, наконец! Поймите вы это!
Лиза побледнела и, разумеется, заплакала. Женщины, когда чувствуют себя правыми, бранятся и плачут, когда же сознают за собой вину, то только плачут.
— Заодно с этими развратницами?! Оно… Это… это… это ниже всякого неприличия! Да вы знаете, кто они? Это продажные-с! Кокотки! И вы, честная женщина, полезли туда же, куда и они?! А тот… тот! Что ему нужно? Что ему еще нужно от меня? Не понимаю! Я отдал ему половину своего состояния, отдал больше! Вы знаете сами! Я отдал ему то, чего у меня нет… Почти всё отдал… А он! Я выносил ваше с ним «ты», на которое он не имеет никакого права, выносил ваши прогулки, поцелуи после обеда… всё выносил, но этого не вынесу… Я или он! Пусть он уедет отсюда, или я уеду! Жить я так более не в состоянии… нет! Ты сама это понимаешь… Или я, или он… Полно! Чаша уже полна… Я и так уже многое выстрадал… Сейчас же пойду с ним переговорю… Сию минуту! Что он, в самом деле? Ишь ведь он какой! Ну, нет-с… Это он напрасно так много думает о себе…
Грохольский наговорил еще очень много храбрых и язвительных вещей, но «сейчас» не пошел: струсил и устыдился. Он пошел к Ивану Петровичу три дня спустя…
Вошедши в его апартаменты, он рот разинул. Его удивили роскошь и богатство, которыми окружил себя Бугров. Обои бархатные, стулья ужасно дорогие… ступить даже страшно. Грохольский видал на своем веку много богатых людей, но ни у одного не видел такой бешеной роскоши. А какую безалаберщину увидел он, когда с непонятным трепетом вошел в зал! На рояле валялись тарелки с кусочками хлеба, на стуле стоял стакан, под столом корзина с каким-то безобразным тряпьем. На окнах была рассыпана ореховая скорлупа… Сам Бугров, когда вошел Грохольский, тоже был не совсем в порядке. Он шагал по зале, розовый, перечесанный, в дезабилье, и говорил сам с собою… Он, видимо, был чем-то сильно встревожен. На диване, тут же в зале, сидел Мишутка и потрясал воздух пронзительным криком.
— Это ужасно, Григорий Васильич! — заговорил Бугров, увидев Грохольского. — Такие беспорядки, такие беспорядки… Садитесь, пожалуйста! Вы извините меня, что я в костюме Адама и Евы… Это ничего… Ужасные беспорядки! Не понимаю, как это люди могут здесь жить? Не понимаю! Прислуга непослушная, климат ужасный, всё дорого… Замолчи! — крикнул Бугров, вдруг остановившись перед Мишуткой. — Замолчи! Тебе говорят! Скот! Ты не замолчишь?
И Бугров дернул за ухо Мишутку.
— Это возмутительно, Иван Петрович! — заговорил плачущим голосом Грохольский. — Можно ли бить таких маленьких? Какой же вы, право.
— А пусть он не ревет… Замолчи! Высеку!
— Не плачь, Миша, голубчик… Папа тебя больше не тронет. Не бейте его, Иван Петрович! Ведь он еще дитя… Ну-ну… Хочешь лошадку? Я тебе лошадку пришлю… Какой же вы, право… жестокосердный…
Грохольский помолчал и спросил:
— А как поживают ваши дамы, Иван Петрович?
— Никак… Прогнал… Без церемонии. Я бы их еще подержал, да неловко: мальчишка подрастает… Пример с отца… Будь я один, ну, тогда другое дело. Да и к чему мне их держать? Пф… Одна только комедия! Я им по-русски, а они мне по-французски… Ничего не понимают, хоть кол теши на голове.
— Я к вам по делу, Иван Петрович, переговоритъ… Гм… Дело не особенное, а так… два-три слова… В сущности, я к вам просьбу имею.
— Какую?
— Не найдете ли вы, Иван Петрович, возможным уехать… отсюда? Мы очень рады, что вы здесь, нам очень приятно, но, знаете ли, неудобно… Вы меня поймете. Неловко как-то… Неопределенные отношения какие-то, вечная неловкость по отношению друг к другу… Расстаться нужно… Необходимо даже… Вы извините меня, но… вы сами, конечно, понимаете, что в подобных случаях совместное житье наводит на… размышления… То есть не на размышления, а является какое-то неловкое чувство.
— Да… Это так… Я сам об этом думал. Хорошо, уеду.
— Мы вам будем очень благодарны. Верьте, Иван Петрович, что воспоминание о вас мы сохраним самое лестное! Жертва, которую…
— Хорошо… Только куда же всё это я дену? Послушайте, купите у меня эту мебель! Хотите? Она недорого стоит… Тысяч восемь… десять… Мебель, коляска, рояль…
— Хорошо… Я дам вам десять…
— Ну вот и отлично! Завтра же еду… В Москву поеду. А здесь жить невозможно! Дорого всё! Ужасно дорого! Деньги так и сыпятся… Что ни шаг — то и тысяча… Этак я не могу… У меня семья… Ну, слава богу, что вы у меня мебель покупаете. Денег все-таки больше будет, а то я сам совсем обанкрутился…
Грохольский встал, попрощался с Бугровым и, ликующий, отправился к себе. Вечером он прислал ему десять тысяч.
На другой день, рано утром, Бугров и Мишутка были уже в Феодосии.
III
Прошло несколько месяцев. Наступила весна.
С весною наступили и ясные, светлые дни, когда жизнь не так ненавистна и скучна и земля наиболее благообразна… Повеяло с моря и с поля теплом… Земля покрылась новой травой, на деревьях зазеленели новые листья. Природа воскресла и предстала в новой одежде…
Казалось бы, новые надежды и новые желания должны закопошиться в человеке, когда в природе всё обновлено, молодо, свежо… Но человека трудно воскресить.
Грохольский жил всё в той же даче… Надежды и желания его, маленькие, нетребовательные, сосредоточивались всё на той же Лизе, на одной ей, ни на чем другом! Он по-прежнему не отрывал от нее глаз и услаждал себя мыслью: «Как я счастлив!» Бедняга на самом-таки деле чувствовал себя ужасно счастливым. Лиза по-прежнему сидела на террасе и скучно, непонятно глядела на дачу vis-а-vis и деревья около нее, сквозь которые видно было синее море… Она по-прежнему всё больше молчала, часто плакала и изредка ставила горчичники Грохольскому. Впрочем, ее можно поздравить с обновкой. Внутри ее завелся червь. Этот червь — тоска… Она сильно тосковала, тосковала за сыном, за прошлым житьем-бытьем, за весельем. Прежнее житье было не особенно веселое, но все-таки веселее теперешнего… Живя с мужем, она изредка хаживала в театр, в собрание, к знакомым. А здесь, с Грохольским? Здесь пусто, тихо… Возле есть один человек, да и тот, со своими недугами и ежеминутными слащавыми поцелуями, похож на старого, от радости вечно плачущего дедушку-тихоню. Скучно! Здесь нет Михея Сергеича, который любил с нею плясать мазурку, нет и Спиридона Николаича, сына редактора «Губернских ведомостей». Спиридон Николаич прекрасно поет и читает стихи. Нет стола с закуской, ни гостей, нет Герасимовны, няни, которая постоянно бурчала на нее за то, что она ела много варенья. Никого нет! Просто хоть ложись да умирай от тоски. Грохольский радовался своему одиночеству, но… напрасно он радовался. Он раньше, чем следует, заплатил за свой эгоизм. В начале мая, когда, казалось, и сам воздух что-то любил и изнывал от счастья, Грохольский потерял всё: и любимую женщину, и…