Виктор Гюго - Последний день приговорённого к смерти
Далее я не слыхал, да и не в силах был слушать! Я понял, не смотря на воровское наречие, смысл этой ужасной песни; эту встречу разбойника с вором, при чем первый просит второго сказать своей жене, что он срубил дуб (убил человека); и как жена бежит в Версаль к королю с просьбою о помиловании, а король сердится, и отвечает, что он заставит ее мужа проплясать на воздухе без полу, без земли. И эти гнусные слова поют таким милым, сладостным голосом! И эти мерзости исходят из свежих, румяных уст молоденькой девушки. Точно слизь улитки на листках розана. Не могу выразить того, что я в эту минуту чувствовал; мне было и отрадно и противно. Какое странное сочетание этого гнусного наречия каторги и разбойничьего притона с милым, звонким голоском молоденькой девушки! Нежный романс, прелестная мелодия и эти грубые, неблагозвучные, уродливые слова!
О! что за гнусная вещь ига тюрьма! Она наполнена ядом, который сквернил все… Песня пятнадцатилетней девочки, и то — мерзость! Поймайте здесь птичку, на ее крыльях грязь; сорвите возросший здесь цветок, понюхайте: от него воняет!
XVII.Если б мне удалось. убежать, как бы я побежал по полям!
Нет! Бежать не следует. Это может навлечь подозрение… Напротив, следует идти тихо, напевая песню, высоко подняв голову. Надобно добыть откуда-нибудь синюю блузу с красными клетками, это самый удобный костюм. Так одеваются тысячи людей.
Близь Аркёйля, на берегу болота, есть чаща, куда, бывши мальчиком, по четвергам я ходил ловить лягушек. Там я спрячусь до вечера.
Как смеркнется, я пущусь в дальнейший путь. Пойду в Венсенн… Нет, там мне помещает река. Лучше в Арпажон… Нет! всего безопаснее в Сен-Жермен, оттуда в Гавр, а из Гавра в Англию. Но в Ленжюмо есть жандармы; у меня спросят паспорт — и тогда я пропал!
О, жалкий сумасброд, да пробей же сначала свой каменный гроб в три фута толщины! Смерть! смерть!
И как я подумаю, что в детстве я ходил в Бисетр смотреть на большой колодезь и на сумасшедших!
XVIII.Покуда я писал эти строки, свет лампы побледнел, рассвело и церковные часы, пробили шесть.
Что же это значит? Дежурный сторож вошел в мой каземат, снял фуражку, извинился, что потревожил меня, и спросил, сколько возможно смягчая свой голос: не угодно ли мне позавтракать?
У меня, мороз пробежал по коже. Неужели… сегодня?
XIX.Да, сегодня!!
Сам, директор явился ко мне с визитом. Спросил, чем может мне быть приятным или полезным, и выразил желание, чтобы я не жаловался ни на него, ни на подчиненных. С участием расспросил меня о здоровьи и о том, как я провел ночь. Прощаясь, он назвал меня мосье…
XX.Этот тюремщик воображает, что мне не на что жаловаться на него или его подчиненных. Правда, дурно было бы с моей стороны жаловаться на них; они исполняли свое ремесло; стерегли меня, при встрече и при проводах были вежливы. Чего же мне еще?
Этот милый тюремщик с своей благодушной улыбкой, ласковыми словами, взглядом, который льстит и вместе с тем следит за мной как шпион, этот тюремщик с его толстыми широкими лапами — Бисетр в образе человеческом.
Вокруг меня — все тюрьма: тюрьма во всех видах, в виде решетки и дверного замка.
Эти стены — тюрьма из камня, дверь — тюрьма из дерева; тюремщики — живые тюрьмы из мяса и костей.
Тюрьма — род какого-то ужасного чудовища, получеловека, полуздания. Я — его жертва, оно не сводит с меня глаз, оно опутывает меня в своих кольцах; оно замыкает меня в своих гранитных стенах, держит меня под замком; глядит за меня глазами тюремщика.
Что со мной будет? что они со мной сделают!
XXI.Теперь я спокоен. Все кончено, кончено. Я выведен из сомнения, в которое ввел меня визит директора.
Потому что, признаюсь, я все еще надеялся. Теперь, слава Богу, я уже не надеюсь.
Вот как было дело:
Когда пробило половину седьмого — нет, четверть седьмого — дверь моего каземата опять отворилась. Вошел седой старик в коричневом бекеше. Он расстегнулся, и я увидел рясу и пасторские краги. Это был пастор.
Пастор не тюремный… худо!
С благосклонной улыбкой он сел против меня, потом покачал головой, поднял глаза к небу, то есть к своду темницы. Я его понял.
— Сын мой, — сказал он, — приготовились ли вы?
Я отвечал слабым голосом: «Не приготовился, но готов».
Однако же в глазах у меня помутилось, холодный пот выступил у меня во всему телу, жилы на висках надулась, в ушах загудело.
Я качался на стуле как засыпающий, старим говорил.
Так по крайней мере мне казалось, и помнится, что губы его шевелились, руки махали, глаза блестели.
Дверь вторично отворилась. Скрип запоров пробудил меня от моего оцепенения, а пастора прервал. Явился какой-то чиновник, весь в черном, сопровождаемый директором. Вошел и глубоко мне поклонился. На лице этого человека была какая-то пошлая, форменная грусть, как на лице похоронного официанта. В руках он держал сверток бумаги:
— Мосье, — сказал он с вежливой улыбкой, — я стряпчий парижского уголовного суда. Имею честь вручить вам отношение господина генерал-прокурора.
Первый удар был нанесен. Я оправился и собрался с мыслями.
— И так, — отвечал я ему, — это господин генерал-прокурор там настоятельно требовал моей головы? Очень лестно для меня, что он изволит мне писать. Надеюсь, что смерть моя доставит ему большое удовольствие; потому что мне грустно было бы думать противное!
Высказав ему все это, я прибавил твердым голосом: «Читайте!»
Он принялся читать нараспев и приостанавливаясь на каждом слове какую-то длинную историю. Это был отказ на мою апелляцию.
— Приговор имеет быть исполнен сегодня на Гревской площади! — прибавил он, окончив чтение и не отрывая глаз от бумаги. — Ровно в половине восьмого мы отправимся в Консьержери. Угодно ли вам будет следовать за мной?
Несколько минут я его не слушал. Директор разговаривал с пастором; тот смотрел на бумагу, я — тна полуотворенную дверь… А! в коридоре стояли четыре карабинера.
Стряпчий повторил вопрос, и на этот раз взглянул на меня.
— Как вам угодно! — отвечал я. — Сделайте одолжение!
Он поклонился и сказал:
— Через полчаса я буду иметь честь приехать за вами.
Тогда они оставили меня одного.
Боже, как бы убежать! Нет ли какого-нибудь средства? А я должен убежать! Да! сейчас же! В дверь, в окно, чрез кровлю…. хотя бы при этом пришлось ободрать с костей часть мяса…
Ярость! Демоны! Проклятье! Чтобы пробить эту стену нужен месяц времени с хорошими орудиями… а у меня ни гвоздя, ни даже одного часа!
XXII.Консьержери.
Меня препроводили, как сказано в протоколе. Впрочем, это путешествие надобно описать.
Только что, пробило восьмого половина, на пороге моей кельи опять явился стряпчий.
— Мсье, — сказал он, — я жду вас.
Увы! не он один ждал меня.
Я встал и сделал шаг; мне показалось, что второго шага я не сделаю, до того голова моя отяжелела, а ноги ослабели. Однако же я собрался с силами и пошел довольно твердо. Выйдя из каземата, я оглянулся. Я любил его. Я покинул его пустым и настежь отворенным; открытый настежь каземат — странное зрелище!
Впрочем он опустел ненадолго. Сегодня вечером сюда ждут кого-то, говорят тюремщики, человека, которого теперь приговаривают к смерти в уголовном суде.
На повороте коридора нас догнал пастор. Он завтракал.
При выходе из тюрьмы директор любезно взял меня за руку и подкрепил конвой еще четырьмя инвалидами.
Когда я проходил мимо лазарета, какой-то умирающий старик крикнул мне: «До свидания!»
Мы вышли во двор; я вздохнул свободнее и это меня облегчило.
Не долго мы шли. На первом дворе стояла карата, запряженная почтовыми лошадьми: в этой же самой карете меня везли в Бисетр. Она вроде длинного кабриолета и разделена поперек проволочной решеткой, плотной, как вязанье. У каждого отделения была особая дверца, одна спереди, другая сзади экипажа. Все засалено, черно, грязно до того, что в сравнении с этим при экипажем дроги — парадная колесница.
Прежде, нежели войти в этот двухколесный гроб, я оглянулся на двор тем отчаянным взглядом, пред которым должны бы рухнуть и самые стены. Малый двор, обсаженный деревьями, был набит народом еще теснее, как было при отправке каторжников. Уже и тут толпа!
Как и в тот день, шла и теперь, изморозь, осенняя, ледяная — идет в эту минуту, когда я пишу эти строки, и весь день будет моросить она, и меня переживет.
На мостовых была слякоть, лужи; двор залит водой. Мне отрадно было видеть толпы людей на этой грязи.
Мы сели в карету: в одно отделение стряпчий с жандармом, в другое — я с пастором и другим жандармом. Вокруг кареты четыре жандарма верхами. И так, кроме почтальона, восемь человек на одного.