В. Белов - НЕВОЗВРАТНЫЕ ГОДЫ
Особенно любили у Перьёнка гостей. Родственников или чужих, это было для них не так уж и важно. В праздники или в будни, тоже не так важно. Усадят сперва на лавку, «разволокут» предварительно. Приезжий или прохожий сколько ни упирался, снимал наконец рукавицы, шубу или тулуп, если дело случалось зимой. А шапки и картузы все люди в любое время года и сами снимали при входе в чужую избу. Женщины развязывали платки. Перьята, вернее, хозяйка, сразу за самовар. Либо скатерть раскинет, хотя давно отобедано. Никто не мог отвертеться: ни старый, ни малый! Утвердят человека либо и двух-трёх сразу за столом, и всё с прибаутками, и начинают искренне потчевать.
Нищие жили у Перьят по два-три дня, иногда по неделе. Ходили в гости и сами Перьята, не брезговали. Кажется, пробовали даже торговать. Но при таком душевном простодушии и беспечности с торговлей они быстренько прогорели. Дегтярный завод у них то ли постепенно сошёл на нет, то ли отобрали, так как началась революция и всякая коллективизация. Дегтярное дело вскоре пошло прахом. Не клеилось ни в поле, ни в хлеву.
Наташа прижила с Перьёнком дочку Евдокию и ушла обратно в Тимониху. Видимо, это случи лось по причине опять же излишнего простодушия супруга. Оно, это простодушие, доходило до хозяйственной беспечности, иными словами, до после дующего разорения и бедности. Дочку звали в просторечии Евдоша. Евдошу выдали замуж за Никанора Ермолаевича Шабурина, брата Ермошихи, в деревню Гридинскую, куда все мы ходили в гости. Детей у Шабуриных не было, и с этой четой связаны мои самые приятные, самые поэтические воспоминания детства! Так все мы оказались в двой ном родстве с Коклюшкиными.
Почему я так уверенно говорю, что помню себя двухлетним? Потому что когда учился говорить, то девки-доярки вместе с бабами и старухами развлекались на улице моей шепелявостью. Некоторые звуки мне не давались [Букву «р» я и сейчас произношу «картаво». Это меня иногда кое-где выручало, а я, дурак, и не ведал, — а иногда превращало в еврея-христопродавца. Вначале я даже не замечал ни первого, ни второго. Теперь замечаю и то, и другое.]. Наташа за плечами таскала меня по Тимонихе. Меня ставили на травку посреди улицы и спрашивали: «Вася, скажи-ко, кто у нас умер-то?» — «Хуйбышев!» — просто душно выпаливал я. Мне было непонятно, почему все смеялись Они отхохочут и снова: «А чего это на князёк-то повесили?» — «Храк!»
Я называл красный флаг «храком», и девки хохотали ещё пуще. (Для не знающих русского языка объясняю: храк это то, что сплёвывают, когда скопится носоглоточный сгусток.) За такое отношение к красному флагу сажали или высылали на Соловки или за Печору.
Куйбышев умер 25 января 1935 года. Моё рождение случилось около Покрова 32 года. Следовательно, летом 35-го мне было не более двух с половиной… А как ясно, как четко в глазах до сих пор даже цвета и покрой девичьих затрапезных кофтёнок! Доярки в три погибели склонялись ко мне, ещё голозадому. Штаны-то появились на много позже…
Так с помощью зам. председателя СНК я вы считал, когда пробудилась моя первая память, а с нею и первая «антисоветчина».
Дороги детства не забываются. Ясно помню лесные тропки среди пней и валежин. Мы прыгали через эти преграды, как зайцы. Вязли мы и в болотной грязи, марая закатанные выше колен штаны. Каких опасных приключений не испытали! Расскажи — ни один критик не поверит. (Поэтому я и выбираю для биографических рукописей самые безобидные либо смешные случаи.) Сколько раз падал я в раннем детстве с русской печи и позже с едва объезженных лошадей, трижды всерьёз тонул, дважды блуждал в тайге…
Хороши тропки в сухом жарком сосновом лесу. Но весьма опасно бегать по ним босиком. Тонкий, острый, словно кривое сапожное шило, еловый сучок, коварно прикрытый мхом, не сгнивает десятилетиями и больше. Он безжалостно пронизывает пятку или подошву детской ступни. Но такие случаи мы сразу же навсегда забывали. Это сейчас от нужды (поскольку стал писателем) я вспоминаю их и даже записываю минувшие беды. Вытащат, словно кутёнка, из холодной воды, поругают тебя взрослые, кто оказался близко; пописаешь на обожжённую крапивой лодыжку; после кавалерийской конфузии и пребывания в канаве смажешь синяк собственными соплями — вот и всё лекарство. Заживало как на собаке.
Голодный, без сапожонков, а всё равно счастливый!
Да что там лесные тропинки, вот сорокапятивёрстный мозольный путь и тот не смущал пятнадцатилетнего отрока. Ты без лишних раздумий пускался в путь. Вгоняют в тоску лишь пустые вокзалы да пустые карманы. Душу знобит тревожный стук проносящихся товарных вагонов, сиплые, словно бы страдальческие, гудки паровозов. Взревёт паровоз, как раненый зверь, пробегая мимо станции Пундуга, напротив вокзальчика поперхнётся и в диком оглушительном грохоте пропадёт неизвестно где. Пустой, неприютный, крашенный охрой вокзал опять один. И ты один-одинёшенек. Хорошо, если ты сыт и впереди дорога не куда-нибудь в ФЗО, в какую-нибудь ремеслуху, а домой, к матери. И если подвернётся знакомый попутчик, то и совсем отрадно становится.
Забыл я, грешный, как звали того мальчугана-попутчика! Мальчишка был родом из Перьят. Шёл он в деревню Алфёровскую, на полтора километра дальше Тимонихи. Нам предстояло пройти сорок пять километров. О нашем возрасте можно было судить по тому, что он мне позавидовал, а я порадовался, что дорога до Тимонихи ближе на полтора километра.
Знал я о нём, что он из рода Перьят, что один Перьёнок был мне родня по божатке Евдоше и божату Никанору. По этой причине попутчик и меня посчитал своим родственником. Я обрадовался. Разговаривая о нашей общей родне и пред стоящей дороге, мы и отчалили весьма бодро пеш ком от станции Пундуга Северной железной дороги. Было раннее июльское утро. Но детские силы истощились около деревни Мятнево, мы прошли всего километров пять. Хотелось есть, а ни у того, ни у другого ни крошки… Пошли. Доплюхтались кой-как и до Козлих, а это уже десять километров от Пундуги. Гудки паровозов ещё слыхать. Отдохнули среди полевых цветочков, перешли реку Сить и направились в сторону Лукина. Солнце почти на полдне. Отдыхаем через каждые триста-четыреста метров. Голод приутихнет немного и снова за свое! Вадик (или Валентин, никак не припомню) говорит: «Хорошо бы сейчас гороху пощипать!» Отвечаю ему: «Горох только цветёт, блинки не выросли…» — «А репа?» — «Репу сеют… в рожь».
Когда и куда сеют репу, мы не разобрались, зато вспомнили, как воровали по праздникам в Гридинской яблоки. Такая кислятина, такая горечь, но воровать репу, горох и эти «яблоки» с диких, найденных в лесу и пересаженных в палисады яблонек не считалось большим позором, взрослые к такому мальчишескому озорству относились прохладно, только бы не ломали мы ветки. Некоторые мужики, связанные с лесной охотой, ставили на время гуляний даже заячьи клепцы-капканы. Мальчишки боялись капканов, яблони оставались не ломаными. Иные подростки с кислых яблок переключались во время праздничных гульбищ на огурцы, зревшие в огородах… Эта вольность уже пресекалась всяческими путями.
Так, вспоминая родню и нашу гостью у божатки Евдоши в Гридинской, два пилигрима шаг за шагом ступали ближе к дому. Не помню, кому из нас пришла идея поискать дикого щавеля, который мы называли просто кисёлкой. Росли в это время на покосах и сочные сладкие гигли, но, боясь заблудиться, а больше всего от усталости, мы не имели права отвлекаться. Главная цель — добраться до Лукина. Вперёд! Только ноги слушались плохо…
В Лукине мы могли бы даже пощипать луку в каком-нибудь огороде (конечно, с разрешения хозяев). Такая мысль даже не посетила наши детские головы… Грязный волок между Козлихами и Лукином мы с грехом пополам прошли, но ни в одном дому ничего не попросили, чтобы не опозориться. Посидели немного у какого-то гумна и опять заставили свои ноги ступать в сторону дома… От голода и усталости мы уже не разговаривали друг с другом. Словно во сне преодолели мы пятивёрстный волок от Лукина до Щапши.
Солнышко уже повернуло к своему ночлегу, а нам идти да идти. Ни одной попутной подводы! Хоть бы немножко подвёз кто-нибудь. Как мы прошли центр Шапши, я не помню, но у деревни Середней мы совсем обессилели, свалились в траву между двумя банями и… уснули!
Господи, как сейчас не вспомнить присловье из каждой русской сказки: «долго ли, коротко ли»?
Долго ли, коротко ли мы спали в этой благословенной траве между двумя баньками деревни Середней? Не знаю. Баньки эти и сегодня стоят в деревне Середней… Сколько бы раз в год ни ездил я, на казённой ли, на собственной, на попутной ли, всегда вспоминаю то путешествие и наш сон в высокой траве. Останавливаюсь. Если еду не на автобусе, то всегда выхожу хотя бы на минуту. Вспоминаю Вадика из рода Перьят. Жив ли он, и если жив, — то где? Как ласков, как добр и бесхитростен был взгляд его ясных синих очей! Не боюсь выглядеть сентиментальным и называю его глаза очами, хотя я не помню точного имени.