Фредерик Стендаль - Арманс
— Вы щедро расквитались с ним, не только обеспечили пенсионом, но и потратили на него время. Будь у него хоть капля совести, вы занялись бы его дальнейшей судьбой. Что вы могли сделать еще?
— Разумеется, ничего, раз уж такая беда случилась. Я должен был сделать для него все, что мог, иначе я был бы просто чудовищем. Но дело не только в этом. Ведь приступы тоски, которые все принимают за приступы безумия, словно отгораживают меня от остального мира. У самых бедных, самых ограниченных, самых как будто ничтожных юношей, моих сверстников, всегда есть несколько друзей детства, которые делят с ними и радости и горе. По вечерам они вместе прогуливаются и поверяют друг другу все, что их занимает. Одинок в мире только я. У меня нет и никогда не будет на свете никого, кому я мог бы свободно поведать свои мысли. Каково мне было бы, если бы меня терзала какая-нибудь печаль? Неужели я осужден жить без друзей, почти без знакомых? Неужели я дурной человек? — закончил он со вздохом.
— Конечно, нет, но вы даете повод так думать людям, которые вас не любят, — с дружеской суровостью сказала Арманс, пытаясь скрыть, как глубоко она сочувствует его искреннему горю. — Вот, например, вы умеете быть таким учтивым со всеми, как же вы позволили себе не прийти позавчера на бал к госпоже де Кле?
— Но ведь ее глупые комплименты на балу полгода назад довели меня до того, что я позорно набросился на простых крестьянских парней в солдатских мундирах!
— Пусть так! — продолжала мадмуазель Зоилова. — Но обратите внимание на то, что вы всегда находите какие-нибудь уважительные причины, чтобы избегать общества. А потому не жалуйтесь на свое одиночество.
— Я нуждаюсь в друзьях, а не в обществе! Разве в светских гостиных я найду друга?
— Да, раз вы не нашли его в Политехнической школе.
— Вы правы, — после долгого молчания промолвил Октав. — Сейчас я думаю так же, как вы, но завтра, когда придет время действовать, я поступлю наперекор тому, что сегодня считаю разумным, — и все из-за гордости! Если бы бог создал меня сыном какого-нибудь суконщика, я с шестнадцати лет стоял бы за прилавком, тогда как в теперешнем моем положении все мои занятия — это только прихоти. Я был бы менее горд и более счастлив. Как я себе противен!
Хотя эти жалобы с виду были очень эгоистичны, все же они трогали Арманс: глаза Октава говорили о такой способности любить и порою были так нежны!
Арманс смутно понимала, что Октав — жертва безрассудной чувствительности, делающей людей несчастными и достойными любви. Пылкое воображение заставляло его преувеличивать счастье, которым он не мог насладиться. Если бы судьба в придачу к другим преимуществам наделила его холодным, расчетливым, черствым сердцем, он мог бы стать вполне счастливым человеком. Ему не хватало лишь заурядной души.
Думать вслух Октав порою осмеливался только в присутствии кузины. Понятно, почему он был так уязвлен, обнаружив, что стоило его положению в свете измениться, как изменились и чувства этой милой девушки.
После той ночи, когда Октав хотел покончить с собой, его в семь утра внезапно разбудил командор, с наигранной развязностью ворвавшись к нему в спальню. В этом человеке все было наигранным. Сперва Октав рассердился, но через три секунды его гнев утих: он вспомнил, в чем его долг, и заговорил с де Субираном тем легким, шутливым тоном, который более всего был тому понятен.
Этот ничтожный человек, чуть ли не с самого рождения ценивший в мире только деньги, начал пространно объяснять Октаву — олицетворению благородства, — что надежда получить сто тысяч ренты вместо двадцати пяти еще не повод для того, чтобы терять голову от радости. Его монолог, исполненный глубокой, можно даже сказать, христианской морали, завершился советом начать игру на бирже, как только будут выплачены первые двадцать пять процентов с двух миллионов. Маркиз не преминет предоставить сыну часть возвращенного ему состояния. Впрочем, играть на бирже следует, только прислушиваясь к советам командора: он хорошо знаком с графиней де ***, поэтому играть можно будет наверняка. При слове наверняка Октава передернуло.
— Да, мой друг, — сказал командор, сочтя этот жест выражением недоверия, — наверняка. Правда, я несколько пренебрегал графиней после ее нелепого поведения в доме князя С., но это не беда, ведь мы с ней в родстве. Я сейчас прямо от тебя побегу к нашему общему другу, герцогу де ***: он меня с ней помирит.
ГЛАВА IV
Half a dupe, half duping, the first deceived perhaps by her deceit and fair words, as all those philosophers. Philosophers they say? mark this, Diego, the devil can cite scripture for his purpose. O, what a goodly outside falsehood hath!
Massinger.[22]Глупое вторжение командора чуть было снова не вызвало у Октава припадка мизантропии. Его отвращение к людям уже достигло предела, когда вдруг лакей подал ему толстую книгу, тщательно обернутую в английскую веленевую бумагу. Рисунок на печати, скреплявшей пакет, был отлично выгравирован, но мало приятен по содержанию: две скрещенные кости на желтом поле. Октав, отличавшийся прекрасным вкусом, вполне оценил верность изображения этих двух берцовых костей и безупречность гравировки. «Школа Пихлера[23], — решил он. — Должно быть, какая-нибудь причуда моей богомольной кузины де С.». Однако он убедился в своей ошибке, обнаружив в пакете превосходный экземпляр Библии, переплетенный Тувененом[24]. «Богомолки не дарят Библий», — подумал Октав, вскрывая приложенное письмо. Но напрасно искал он подписи: ее не было, — и Октав, не читая, бросил записку в камин. Через минуту к нему вошел с весьма лукавым видом слуга, старик Сен-Жак.
— Кто принес пакет? — спросил Октав.
— Это тайна: кто-то, видно, хочет скрыть свое имя от господина виконта, Но я заметил, что его оставил у привратника старик Перрен, он потом удрал, как воришка
— А кто такой старик Перрен?
— Слуга маркизы де Бонниве. Она для виду рассчитала его и теперь посылает с разными секретными поручениями.
— Разве госпожу де Бонниве подозревают в любовной связи?
— Боже упаси! Что вы, сударь! Маркиза все хлопочет из-за новой религии. Должно быть, она и послала вам эту Библию под таким секретом. Посмотрите, сударь, ведь это почерк госпожи Рувье, камеристки маркизы.
Октав заглянул в камин и приказал лакею достать записку, упавшую так удачно, что пламя ее не задело. С удивлением он обнаружил, что автор отлично осведомлен о том, что он читает сочинения Гельвеция, Бентама, Бейля и другие вредные книги. Его упрекали за это чтение. «Тут уж бессильна самая высокая добродетель, — подумал он. — Стоит человеку вступить в какую-нибудь секту, как он уж готов плести интриги и подсылать соглядатаев. Очевидно, новый закон так меня облагородил, что людям теперь не лень думать о моей грешной душе и заодно о влиянии, которым я, быть может, буду когда-нибудь пользоваться».
До самого вечера разговоры маркиза де Маливера, командора и нескольких близких друзей, приглашенных к обеду, почти непрерывно вертелись вокруг довольно пошлой темы, а именно возможной женитьбы виконта и его изменившегося положения в свете. Все еще взволнованный нравственной бурей, которую ему пришлось пережить ночью, молодой человек был менее холоден, чем обычно. Маркизу встревожила его бледность, поэтому Октав счел своим долгом если не проявлять веселости, то хотя бы казаться занятым приятными надеждами и мечтами. Сделал он это так тонко, что всех ввел в заблуждение. Ничто не могло его сбить, даже шутки командора об удивительном действии двух миллионов на убеждения философа. Скрывшись под маской хорошего расположения духа, Октав заявил, что, будь он даже принцем, все равно не женился бы до двадцати шести лет: в этом возрасте женился его отец.
— Очевидно, мальчишка лелеет надежду стать епископом или кардиналом, — сказал командор, как только Октав вышел из комнаты. — Кардинальская шапка как раз под стать его происхождению и образу мыслей.
Это замечание, вызвавшее улыбку г-жи де Маливер, сильно обеспокоило маркиза.
— Что бы вы там ни говорили, — ответил он на улыбку жены, — но мой сын дружит со священниками или с начинающими учеными, которые ничуть не лучше священников. И, что уж совсем неслыханно в моем роду, он питает открытую неприязнь к своим сверстникам — военным.
— Странный молодой человек! — воскликнул командор.
Тут настала очередь вздохнуть г-же де Маливер.
Изнемогая от этих скучнейших разговоров, в которых ему пришлось принимать участие, Октав рано отправился в театр Жимназ[25]. Весь дух очаровательных пьес Скриба был ему глубоко противен. «Однако они имеют большой успех, — рассуждал он, — а презрение, если оно не основано на знании, — это глупость столь распространенная в нашем кругу, что нет даже особой заслуги в моем нежелании ей подражать». Но тщетно пытался он найти хоть какую-нибудь прелесть в двух изящнейших комедиях, поставленных театром Мадам: самые тонкие и остроумные реплики казались ему невероятно пошлыми, а после сцены с ключом во втором акте «Брака по расчету»[26] он просто сбежал со спектакля. По дороге он зашел в ресторан и, верный таинственности, которой всегда окружал все свои действия, велел подать суп и зажечь свечи. Когда суп был на столе, Октав заперся, не без интереса прочел две только что купленные им газеты, затем тщательно сжег их в камине, расплатился и ушел. Дома он переоделся и с необычной для него поспешностью отправился к г-же де Бонниве. «Как знать, — размышлял он, — может быть, эта несносная герцогиня д'Анкр оклеветала мадмуазель Зоилову? Дядя, например, уверен, что у меня от двух миллионов закружилась голова». На эту мысль Октава навело какое-то не идущее к делу замечание в одной из прочитанных газет, и он бесконечно ей обрадовался. Он думал теперь об Арманс как о единственном своем друге, вернее, как о единственном существе, которое было ему почти другом.