Максим Горький - Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть третья
– Чего это? Водой облить? Никак нельзя. Пуля в лед ударит, – лёдом будет бить! Это мне известно. На горе святого Николая, когда мы Шипку защищали, турки делали много нам вреда лёдом. Постой! Зачем бочку зря кладешь? В нее надо набить всякой дряни. Лаврушка, беги сюда!
Клим сообразил, что командует медник, – он лудил кастрюли, самовары и дважды являлся жаловаться на Анфимьевну, которая обсчитывала его. Он – тощий, костлявый, с кусочками черных зубов во рту под седыми усами. Болтлив и глуп. А Лаврушка – его ученик и приемыш. Он жил на побегушках у акушерки, квартировавшей раньше в доме Варвары. Озорной мальчишка. Любил петь: «Что ты, суженец, не весел». А надо было петь – сундженец, сундженский казак.
Закурив папиросу, отдаваясь во власть автоматических мелких мыслей, Самгин слышал:
– И стрелять будешь, дед?
– Стрелять я – не вижу ни хрена! Меня вот в бочку сунуть, тогда пуля бочку не пробьет.
Медник неприятно напомнил старого каменщика, который подбадривал силача Мишу или Митю ломать стену. По другой стороне улицы прошли двое – студент и еще кто-то; студент довольно громко говорил:
– Вы, товарищ Яков, напрасно гуляете один, без охраны.
Шум работы приостановился; было видно, что строители баррикады сбились в тесную кучу, и затем, в тишине, раздался голос Пояркова:
– Окажетесь в ловушке. На случай отступления надо иметь сквозные хода дворами. Разберите заборы...
– Правильно, – крикнул медник.
Самгин чувствовал, что у него мерзнут ноги и надо идти домой, но хотелось слышать, что еще скажет Поярков.
«Но – чего ради действуют проклятые старички? Тоже, в своем роде, Кропоткины и Толстые...»
Это уподобление так смутило его, что он даже кашлянул, точно поперхнувшись пылью, но затем вспомнил еще старика – историка Козлова. Он понимал, что на его глазах идея революции воплощается в реальные формы, что, может быть, завтра же, под окнами его комнаты, люди начнут убивать друг друга, но он все-таки не хотел верить в это, не мог допустить этого. Разум его упрямо цеплялся за незначительное, смешное, за все, что придавало ночной работе на смерть характер спектакля любителей драматического искусства. Сравнение показалось ему очень метким и даже несколько ободрило его. Он знал, как делают революции, читал об этом. Происходившее не напоминало прочитанного о революциях в Париже, Дрездене. Здесь люди играючи отгораживаются от чего-то, чего, вероятно, не будет. А если будет – придут солдаты, полсотни солдат, и расшвыряют всю эту детскую постройку. В таких полугневных, полупрезрительных мыслях Самгин подошел, заглянул во двор, – дверь сарая над погребом тоже была открыта, перед нею стояла, точно колокол, Анфимьевна с фонарем в руке и говорила:
– Диван – берите, и матрац – можно, а кадки – не дам! Сундук тоже можно, он железом обит.
Самгин зачем-то снял шапку, подошел к домоправительнице и спросил:
– Что это вы делаете?
Спросил он не так строго, как хотелось; Анфимьевна, подняв фонарь, осветила лицо его, говоря:
– Выбираем ненужное, – на баррикаду нашу, – сказала она просто, как о деле обычном, житейском, и, отвернувшись, прибавила с упреком: – Вам бы, одному-то, не гулять, Варюша беспокоится...
В сарае, в груде отжившего домашнего хлама, возился дворник Николай, молчаливый, трезвый человек, и с ним еще кто-то чужой.
– Все дают, – сказала Анфимьевна, а из сарая догнал ее слова чей-то чужой голос:
– Не дадут – возьмем!
«Наша баррикада», – соображал Самгин, входя в дом через кухню. Анфимьевна – типичный идеальный «человек для других», которым он восхищался, – тоже помогает строить баррикаду из вещей, отработавших, так же, как она, свой век, – в этом Самгин не мог не почувствовать что-то очень трогательное, немножко смешное и как бы примирявшее с необходимостью баррикады, – примирявшее, может быть, только потому, что он очень устал. Но, раздеваясь, подумал:
«Все-таки это – какая-то беллетристика, а не история! Златовратский, Омулевский... «Золотые сердца». Сентиментальная чепуха».
Жена, с компрессом на лбу, сидя у стола в своей комнате, писала.
По тому, как она, швырнув на стол ручку, поднялась со стула, он понял, что сейчас вспыхнет ссора, и насмешливо спросил:
– Это ты разрешила Анфимьевне строить нашу баррикаду?
«Нашу» – он подчеркнул. Варвара, одной рукой держась за голову и размахивая другой, подошла вплотную к нему и заговорила шипящими словами:
– Она от старости сошла с ума, а ты чего хочешь, чего?
Она, видимо, много плакала, веки у нее опухли, белки покраснели, подбородок дрожал, рука дергала блузку на груди; сорвав с головы компресс, она размахивала им, как бы желая, но не решаясь хлестнуть Самгина по лицу.
– Ты бесчеловечен, – говорила она, задыхаясь. – Ты хочешь быть членом парламента? Ты не сделаешь карьеру, потому что бездарен и... и...
Она взвизгивала все более пронзительно. Самгин, не сказав ни слова, круто повернулся спиною к ней и ушел в кабинет, заперев за собою дверь. Зажигая свечу на столе, он взвешивал, насколько тяжело .оскорбил его бешеный натиск Варвары. Сел к столу и, крепко растирая щеки ладонями, думал:
«Обезумела от страха, мещанка».
Думалось трезво и даже удовлетворенно, – видеть такой жалкой эту давно чужую женщину было почти приятно. И приятно было слышать ее истерический визг, – он проникал сквозь дверь. О том, чтоб разорвать связь с Варварой, Самгин никогда не думал серьезно; теперь ему казалось, что истлевшая эта связь лопнула. Он спросил себя, как это оформить: переехать завтра же в гостиницу? Но – все и всюду бастуют...
На дворе, на улице шумели, таскали тяжести. Это – не мешало. Самгин, усмехаясь, подумал, что, наверное, тысячи Варвар с ужасом слушают такой шум, – тысячи, на разных улицах Москвы, в больших и маленьких уютных гнездах. Вспомнились слова Макарова о не тяжелом, но пагубном владычестве женщин.
«В этом есть доля истины – слишком много пошлых мелочей вносят они в жизнь. С меня довольно одной комнаты. Я – сыт сам собою и не нуждаюсь в людях, в приемах, в болтовне о книгах, театре. И я достаточно много видел всякой бессмыслицы, у меня есть право не обращать внимания на нее. Уеду в провинцию...»
Он чувствовал, что эти мысли отрезвляют и успокаивают его. Сцена с женою как будто определила не только отношения с нею, а и еще нечто, более важное. На дворе грохнуло, точно ящик упал и разбился, Самгин вздрогнул, и в то же время в дверь кабинета дробно застучала Варвара, глухо говоря:
– Отопри! Я – не могу одна, я боюсь! Ты слышишь?
– Слышу, но не отопру, – очень громко ответил он. Варвара замолчала, потом снова стукнула в дверь.
– Оставь меня в покое, – строго сказал Самгин и быстро пошел в спальню за бельем для постели себе; ему удалось сделать это, не столкнувшись с женой, а утром Анфимьевна, вздыхая, сообщила ему:
– Варюша сказала, что она эти дни у Ряхиных будет, на Волхонке, а здесь – боится она. Думает, на Волхонке-то спокойнее...
С этого дня время, перегруженное невероятными событиями, приобрело для Самгина скорость, которая напомнила ему гимназические уроки физики: все, и мелкое и крупное, мчалось одинаково быстро, как падали разновесные тяжести в пространстве, из которого выкачан воздух. Казалось, что движение событий с каждым днем усиливается и все они куда-то стремительно летят, оставляя в памяти только свистящие и как бы светящиеся соединения слов, только фразы, краткие, как заголовки газетных статей. Газеты кричали оглушительно, дерзко свистели сатирические журналы, кричали продавцы их, кричал обыватель – и каждый день озаглавливал себя:
«Восстание матросов» – возглашал один, а следующий торжественно объявлял: «Борьба за восьмичасовой рабочий день».
Раньше чем Самгин успевал объединить и осмыслить эти два факта, он уже слышал: «Петербургским Советом рабочих депутатов борьба за восьмичасовой день прекращена, объявлена забастовка протеста против казни кронштадтских матросов, восстал Черноморский флот». И ежедневно кто-нибудь с чувством ужаса или удовольствия кричал о разгромах крестьянством помещичьих хозяйств. Ночами перед Самгиным развертывалась картина зимней, пуховой земли, сплошь раскрашенной по белому огромными кострами пожаров; огненные вихри вырывались точно из глубины земной, и всюду, по ослепительно белым полям, от вулкана к вулкану двигались, яростно шумя, потоки черной лавы – толпы восставших крестьян. Самгин был уверен, что эта фантастическая и мрачная, но красивая картина возникла пред ним сама собою, почти не потребовав усилий его воображения, и что она независима от картины, которую подсказал ему Дьякон три года тому назад. Эта картина говорит больше, другая сила рисует ее огненной кистью, – не та сила восставшего мужика, о которой ежедневно пишут газеты, явно – любуясь ею, а тайно, наверное, боясь. Нет, это действует стихия сверхчеловеческая: заразив людей безумием разрушения, она уже издевается над ними.