Эрих Мария Ремарк - От полудня до полуночи (сборник)
Он словно заново научился ходить, до того удивляла его быстрота и уверенность собственных шагов. Глаза его жадно вглядывались в пейзажи. Рука послушно и уверенно охватывала палку, поднимала и опускала ее в такт шагам.
Когда солнце начало припекать слишком сильно, ручей утолил его жажду. Вода сияла бриллиантами в неумело сложенных ладонях. Утомленный, он рад был отдохнуть в тени. Полдень тихо сомкнул уставшие глаза, проскользнул несколькими пурпурными и темно-синими волнами под закрытыми веками и погасил факел сознания.
Когда Йозеф Детеринг проснулся, он решил взглянуть на часы, чтобы еще отчетливей почувствовать свободу. Но, доставая их из кармана, он вдруг ощутил странный покой, видимо, порожденный благодатным сном. Это чувство заставило его забыть о мелочности и снова наполнило красками окружающий мир; тогда он бросил часы в ручей и пошел к темневшему вдали лесу.
Каждый шаг ускорял биение его сердца и все больше волновал кровь. Величественный, словно Бог, вырастал перед ним лес. Последний отрезок пути он преодолел бегом, будто боялся опоздать. Раскинув руки, словно бегун на финише, вошел он в лес.
Его окружила прохлада, подобная той, что обволакивает, когда попадаешь с жаркой улицы в дом. Она опустилась на него, как сбывшееся пророчество, и ему пришлось сжать губы, чтобы не вскрикнуть.
Он припал губами к ели, чтобы ощутить вкус коры и золотистой прозрачной смолы; пожевал листья бука и почувствовал животное инстинктивное счастье от того, что оказался на лугу, на солнце. Усыпанная хвоей почва казалась ему желаннее женщин, о которых он мечтал, – он не мог сквозь одежду насытиться ощущением тепла, исходящего от нее, и потому скинул сюртук, чтобы приблизиться к ней.
Чувства все прибывали и прибывали в нем, словно вода в покрытом рябью бассейне, в который со всех сторон бегут ручейки. Пение птиц заставило его застыть и обратиться в слух; появление белки вызвало головокружение восторга; устремленные вверх стволы влекли его за собой; он поднял руки.
Вечером он набрел на людей, праздновавших в лесу какой-то праздник. Он, взволнованный и беспомощный, оказался среди них и сразу увлек их, смеющихся, своими возвышенными размышлениями о жизни. То, как он с трудом произносил слова и экзальтированно жестикулировал, почему-то растрогало людей. Правда, они не перестали посмеиваться, но и без того праздничное настроение, их открытость и чувства, пробужденные его бормотанием, способствовали возбуждению многоцветной радости; взволнованно шумел лес, и Детеринг вдруг оказался среди деревьев, он склонялся над девичьим ртом, сам не понимая, как это вышло.
С закрытыми глазами оторвался он от той мягкой, трепещущей плоти, что воспламенила его кровь и теперь тускло белела позади. Почти торжественно прошел он между елей. На поляне споткнулся о корень. Открыл глаза. Первое, что он увидел, были звезды. Потом он заметил у своих ног освещенный луной тихий лесной пруд. Оттуда на него глядело его лицо. Он вдруг узнал себя и вздрогнул. Из глубин подсознания выбралась спрятанная там правда, пытаясь предостеречь, вернуть. Рука судорожно вцепилась в куст на берегу.
Но в лице, глядевшем на него из пруда, было слишком много силы. Оно неумолимо влекло и приближалось. Почти непроизвольно рука отделилась от последней опоры и потянулась, словно стремясь погладить, к отражению на поверхности пруда, которое вдруг раскололось тягостной мелодией, разошлось кругами и пропало в темноте.
1920–1925От полудня до полуночи[9]
Ежедневно в восемь часов он выходил из дома, смотрел, какая погода, проходил по лабиринту пересекающихся улиц и попадал на длинную серую улицу, в конце которой громыхала фабрика, за ней находилась его контора.
На одном из перекрестков располагался ночной ресторан. И часто, особенно зимой, случалось, что оттуда выходили припозднившиеся посетители. Иногда шубка из норки или каракульчи даже касалась его крылатки, он вдыхал аромат чувственных духов, замечал опаловые ногти ухоженной ручки. Тогда в его настроенную на дебет и кредит душу закрадывалось робкое желание, которое все больше и больше усиливалось, доходя до страстной потребности; поздний инстинкт заявлял о себе – несколько пружинящих шагов оживляли смирение поношенных брюк, – и под уже слегка обтрепанным котелком проносилось радужное мерцание, обволакивая, словно туман, привычный распорядок: десять страниц бухгалтерских счетов, завтрак, сверка копий, подсчеты, конец рабочего дня; оно окутывало, манило, манило, пока наконец понятия: мир, большая жизнь, приключения, наслаждение – не стали ассоциироваться с таинственным проемом двери ночного ресторана и не начали с каждым днем все больше возбуждать и соблазнять его.
Так и получилось, что на следующий день, после того как он временно заступил в должность кассира, в утренней полутьме он увидел очень тонкую щиколотку, показавшуюся из-под котикового манто в тот момент, когда женщина скользнула в автомобиль; в нем родилось то странное чувство равнозначности двух понятий: порядок-долг и приключение-грех, какое бывает только раз в жизни и длится всего минуту; под его влиянием любая мелочь может внезапно стать весомой и решающей.
Часом позже он присвоил крупную сумму, поехал в ближайший большой город и снял номер в самом фешенебельном отеле. Он был спокоен и не думал о преступлении и преследовании. Когда он вошел с только что купленными вещами в свой номер и принял ванну, то удивился отсутствию ожидаемого энтузиазма. Почти равнодушно он подумал: «У меня пять миллионов, я мог бы каждый день жить в таких отелях». Он пошел в кабаре. Когда он пил вино и думал о том, что теперь может купить все, о чем так часто мечтал, у него в голове пронеслась мысль: «Я мог бы долгое время каждый день пить это вино, потому что у меня пять миллионов». Он заметил, что жизнь, приключения, большой мир, – все, что раньше представлялось ему таким сверкающим и манящим, существует по законам его прежней жизни. Светились перламутровые плечи; кокотки демонстрировали свои сияющие тела. Обведенные черными кругами глаза морфинисток обещали извращенные и сильные наслаждения; по-детски краснел коралловый рот на лице пажа. На руках персикового цвета поблескивали камни. Он смотрел на все это и думал: «Я могу получить любую из этих женщин, потому что у меня есть пять миллионов». Но напрасно ждал он того волнения в крови, которое так часто испытывал раньше перед входом в ночной ресторан, когда из-под одежды высовывалась женская ножка. Ведь теперь он знал, что может иметь все. Пять миллионов. Он мог быть здесь сегодня, завтра и послезавтра, так часто, как ему этого захочется… И всегда было бы одно и то же… Тут он неожиданно осознал, что жизнь наверху так же скучна, как и внизу; что он просто вошел в другую комнату. Что цель – фата-моргана. Что отсюда он может пойти в еще одну комнату. И так далее. Но никогда не попадет в единственно нужную комнату. Он вдруг осознал, что мечта – самое прекрасное в жизни. Его почти пронзило подозрение о большой трагичности происходящего и об очаровании конечных истин; скрытая сущность жизни стала яснее, на него снизошло прозрение. Действительность сделалась призрачной, поблекла, растаяла. Туман, дымка, мимолетность. Почти радостно выкристаллизовалось решение.
Так и случилось: на следующее утро его выловили из реки, его лицо еще сохраняло едва заметное выражение сарказма, превосходства и меланхоличной иронии, которое обычно бывает на посмертных масках великих людей. Похищенную сумму вернули обрадованному шефу почти полностью.
1920–1925Финал[10]
– Жизнь бессмысленна и полна лжи, darling. Мы слишком проницательны, чтобы довольствоваться массовыми наркотиками: долгом, культурным прогрессом, религией и философией. Мы слишком прозорливы, чтобы погрузиться в банальный круговорот: еда – работа – любовь. Мы слишком больны, чтобы с упрямством и презрением наблюдать за бессмысленностью жизни, как за цирковой пантомимой, хладнокровно дожидаясь последнего акта этой комедии.
Счастлив тот, кто в тиши выращивает свою капусту, выкуривает после работы трубочку, выпивает по вечерам кружечку пива и честно любит свою Карлину. Вдвойне счастлив тот, кто сохранил в неприкосновенности свои идеалы, ходит на службу, которая его кормит, и пользуется уважением ближних. Но втройне блажен тот, для кого женщина означает целый мир, – я говорю женщина, не жена, – в ней он находит исполнение всех своих желаний, так что «их души сливаются воедино», – прости ироничную улыбку – женщина, в которую он верует. Да сохранит Бог глупцу его веру!
Впрочем, в сущности, безразлично, как именно тебя обманывают, потому что все равно обманывают всегда. Вера в женщину или только в себя, Шопенгауэр или лесть, Эпикур или хладнокровие стоиков: всё это – всего лишь обман.