Исаак Башевис-Зингер - Враги. История любви Роман
Герман ответил не сразу:
— Переживший то, что я пережил, больше не принадлежит этому миру.
— Красивые фразы, пустые слова. Вы принадлежите этому миру, так же как и все мы. И пусть вы тысячу раз были на волосок от смерти, но пока вы живете, едите и ходите, извините меня, в уборную, вы человек из плоти и крови, как и все мы. Я знаю с десяток узников лагерей и даже таких, которые едва избежали печей. Несмотря на всё это, они прекрасно устроились в Америке: ездят на машинах, занимаются бизнесом. Можно быть на том или на этом свете, но нельзя стоять одной ногой на земле, а другой — на небесах. Вы заигрались, вот и все. Но зачем вам такая роль? По крайней мере, со мной вы могли бы быть откровенны.
— Я откровенен.
— Что вас беспокоит? Вы больны, что ли?
— Нет, в общем-то.
— А может, вы импотент? На нервной почве, не от рождения.
— Я не импотент.
— Но тогда что с вами? Ладно, не буду на вас давить. И не буду вам навязывать свою дружбу. Но сегодня же позвоню и распоряжусь, чтобы вам поставили телефон.
— Подождите с этим.
— Почему? Что вы боитесь телефона? Телефон — не нацисты, он не пожирает людей. Если у вас невроз, пойдите к доктору. Может, вам нужен психоаналитик. Не пугайтесь, это не значит, что вы сумасшедший. Многие к ним обращаются. Я сам одно время ходил к психоаналитику. У всех свои проблемы. У меня есть друг, доктор Верховский, как раз польский еврей из Варшавы, я вас отправлю к нему, он много не возьмет…
— В самом деле, реб Лемперт, со мной ничего страшного.
— Ничего так ничего. Моя Сильвия тоже кричит, что с ней ничего страшного. Но она больной человек. Она зажигает газ на плите и уходит, открывает воду в ванной и затыкает слив тряпкой, а я сижу за письменным столом и вдруг вижу лужу на ковре. Помню, был настоящий потоп. Я спрашиваю, зачем она это делает, а она начинает ругаться и впадает в истерику. Для того-то и есть на свете психиатры, чтобы помогать нам, чтобы не пришлось отправить нас в сумасшедший дом…
— Да, да…
— Что с вами разговаривать! Покажите, что вы там написали…
Глава вторая
IГерман Бродер шел по Четырнадцатой улице к Седьмой авеню. Он работал в течение трех часов, и теперь все было закончено: речь раввина Сидни Лемперта на конференции в Атлантик-Сити через две недели, в воскресенье, и эссе о Баал-Шем-Тове. С Баал-Шем-Товом Герман обошелся просто: провел параллель со Спинозой[22] и подробно рассмотрел характерный для обоих пантеизм, процитировав высказывание Баал-Шем-Това: «Эль ойлом» — «Бог — это мир. Мир — это Бог». Речь в Атлантик-Сити, напротив, далась Герману с трудом. Как можно верить в избранность, Божественное провидение и грядущее воскрешение из мертвых после Майданека и Треблинки? Как им не стыдно, этим профессиональным святошам в ермолках? Даже у пророков были претензии к Богу, даже праведники иногда сомневались. Сам пророк Моисей разбил скрижали Завета…
Герман задремал. Во сне ему явились двое его детей: Довидл и Йохведл. Они словно выплыли из тумана. Герману привиделось, что у них была одна голова на двоих. «Как это? — спрашивал он себя. — А где Тамара? Там, по-видимому, не признается материнство…»
Герман вздрогнул и проснулся. Он спал не больше пяти минут, но проснулся посвежевшим и поспешил к метро, пока не начался час пик.
Уже больше двух лет он жил в Нью-Йорке, но этот город все еще удивлял его. Серо-синее небо и раскаленные стены домов источали тропический жар. Герман вдохнул тяжелый воздух, пропитанный бензином, дымом и пылью. «Как можно существовать среди такой вони? — спрашивал сам себя Герман. — Они отравили атмосферу…» С утра Ядвига подала ему свежую рубашку, но она уже липла к телу, струйки пота стекали с шеи по спине. Неподалеку ремонтировали мост. Машины сверлили асфальт. Котлы, в которых плавили асфальт, пылали синим пламенем. От раскопанной земли, полной труб, железа и частей старого фундамента, исходил запах, который невозможно описать словами. Пахло газом, глиной и жженой резиной.
«Сколько мертвецов можно было бы здесь захоронить? — подумал Герман. — Сколько человек поместится в этой яме?» Подъехали огромные грузовики — лагеря на колесах. Где-то недалеко был пожар, выли и стонали сирены пожарных машин. Герману пришло в голову, что так, должно быть, звучал плач Гададриммона в долине Мегиддонской.[23]
В последнее время все мысли Германа имели мало общего с реальностью. Он следовал философии Файхингера «Как если бы».[24] Жил выдуманной жизнью: придумал женитьбу на Ядвиге, завел придуманный роман с Машей. Он выдумал, что хочет пить, и остановился у лавки, стены которой были увешаны искусственной травой не зеленого, а голубого цвета. Над входом висели ананасы и кокосы, вырезанные в форме человеческих лиц и страшных масок.
Внутри лавки разгоряченные мужчины в мокрых рубашках заправлялись апельсиновым соком, кока-колой, лимонадом и напитком из папайи. Толпы женщин толклись у входа в магазин дешевых вещей. Из дверей выходили миниатюрные дамы с большими пакетами. Они были одеты в летние тряпки кричащих цветов и странного покроя, которые оголяли высокие груди, широкие бедра, покрытые венами ноги. «Сильный пол слаб, а красивый пол уродлив, — подумал про себя Герман. — Все один большой обман…» Хотя он только что пил, в горле у него пересохло.
«Это не город, — твердил кто-то внутри него, — а концентрационный лагерь, куда жертвы приходят добровольно, манимые бумажками под названием „доллары“». На мгновенье ему стало смешно, но тут же подступила тоска. Что он делает в этой жаре? Сколько еще это терпеть? Трудно поверить, что недалеко от этого пекла и давки есть океан, парки, леса, озера, сады. Газеты пестрят рекламой об уютных уголках, загородных виллах, фермах, где можно поплавать на лодке, покататься верхом или полежать в гамаке с книжкой. Но ему, Герману, суждено остаться в этом городе. Во-первых, у него нет денег на летние каникулы, во-вторых, с кем ему ехать? Он не может оставить ни Ядвигу, ни Машу…
Герман зашел в метро, и его обдуло затхлым теплым воздухом, как из бани. Еще не наступил вечерний час пик, когда кондукторы набивают вагоны пассажирами до отказа, так, что двери не закрыть, но народ уже бежал и толкался.
В экспрессе, идущем в Бронкс, все места были заняты. Пассажиры читали газеты и жевали резинку. Герман ухватился за поручень. Вентилятор крутился над головой, но не охлаждал воздух. Герман не стал покупать дневную газету и теперь разглядывал рекламу, предлагавшую чулки, шоколад, супы-концентраты и «достойные» похороны. Поезд шел по узкому тоннелю. Горящие в нем лампы не могли рассеять каменную темноту. На каждой станции вваливались новые толпы пассажиров. Сладковатый аромат смешивался с запахом пота. По лицам женщин текла косметика. Тушь расплывалась, у запаха духов появился неприятный оттенок.
Толпа понемногу редела. Поезд выехал из тоннеля на линию «L». На улице виднелись плоские крыши, фабричные окна. Белые и черные женщины плясали вокруг станков. В зале с низким железным потолком полуголые подростки играли в бильярд. Там и тут девушки в купальниках, поставив на крыше шезлонг, жарили свое тело под палящим солнцем. По бледно-голубому небу пролетела птица. Хотя здания не выглядели старыми, в городе царил дух изношенности и потертости. Все было покрыто пыльной дымкой, золотисто-огненной, как если бы Земля вошла в хвост кометы… Герман смотрел на улицу и пытался найти уголок прохлады, случайно попавший сюда из далеких стран.
Поезд остановился, и Герман выскользнул из вагона, прежде чем двери снова закрылись. Спустившись в толпе по железной лестнице, он оказался в парке. Деревья и трава росли здесь, словно посреди поля. На ветках прыгали и щебетали птицы. В траве виднелись желтые цветы. Природа везде брала свое: в Липске, в Освенциме, в Бронксе. Она строго придерживалась нейтралитета, который Господь ей завещал после Потопа. Вечером все скамейки в парке будут заняты. А сейчас на них сидело только несколько пожилых людей. Один старик в синих очках и с лупой в руке читал газету на идише, второй, закатав штанину до колена, грел на солнце больную ногу. Старушка вязала шерстяную кофту, которая пригодится зимой, когда все покроется снегом и льдом и подуют ветра из Канады и с Северного полюса.
Герман повернул налево и направился к переулку, в котором жила Маша со своей матерью Шифрой-Пуей. В переулке было всего несколько домов, между ними — пустыри, поросшие сорняками. Здесь находился какой-то лагерь с замурованными окнами и воротами, всегда закрытыми. В полуразрушенном доме располагалась мастерская столяра, делавшего мебель, которую покупатели потом красили сами. Над пустым домом с выбитыми стеклами висела табличка: «For sale» — «Продается». Герману казалось, что переулок никак не может решить: стать частью жилого квартала или исчезнуть.