Николай Крашенинников - Целомудрие
Идет Павел, а к куртке его никнут, кружась, пушинки. Откуда они? С деревьев? Цвет ли это осокорей? Широкие зеленые лопухи испещрены белым галочьими следами; черная малина должно быть, это и есть ежевика кажет из жирной зелени свои нарядные шишечки; вероятно, и здесь был когда-то помещичий сад: цветет шиповник розовыми цветами; часть уже отцвела, и видны среди листов словно зеленые ягоды. Куда же ушла жизнь? Отчего гак тихо в лесу? Где все те люди, что населяли эти места? Эти осокори были когда-то кустиками, и около них радостные люди ходили; этот одичалый шиповник разве не розами цвел? И умерли люди, но остались вечными деревья; умерли те, которые шумели и говорили; остались тихие, полные молчания деревья.
Думает, думает Павлик, а на душе не делается ни печально, ни страшно. Почему не знает. Только нисколько не печально.
На полянке, где расступились деревья и видно небо, под серым облаком висит неподвижно, точно привязанная к нему веревочкой, черная птица с тупыми крыльями, похожая на прямой старинный галстук. Что она смотрит? Смородину? Ежевику? Или дожидается, когда галки прилетят?
«Буль, буль, буль», — говорит где-то вода. Павлик идет на звоны и видит речку, застенчиво и скромно бегущую по серым камням. Кое-где берега нависают, там она, видимо, глубже, а на дне видны все гальки — взять бы и пересчитать.
«И в лесу хорошо! — говорит себе Павлик, — Вообще в деревне все хорошо: и цветы, и люди, и лес».
Вспоминает про вчерашнюю встречу с Федей блаженненьким. Разве такие люди бывают в Москве? В Москве гремят извозчики, конки, стоят с саблями городовые, а здесь так тихо, так тихо и покойно, что не надо отсюда уезжать.
— Го-го-го! — говорит голый мальчик, сидящий верхом на лошади. Волосы у мальчика белые, как нитки, лошадь черная, как уголь, и оба они, и мальчик и лошадь, такие смешные! — Го-го!
Лошадь взмахивает хвостом и, морща шкуру, осторожно спускается к воде. Опускает косматую голову, пьет воду, и, выдвинувшись, Павел смотрит, как подбирает лошадь губы и цедит воду сквозь стенки зубов.
— Но, но! — пискливым голоском кричит на нее мальчик и толкает лошадь пятками в бока.
Лошадь еще подается к воде, потом вступает в нее по колени, потом, встряхнувшись, бросается дальше и плывет, фырча, по речке, а на ее спине, гогоча и встряхивая волосами, плывет мальчишка.
— Ну как же здесь хорошо!
Наглядевшись на это купанье, вдоль лесного овражка пробирается Павлик к дому. Кривые избы стоят на опушке, черные, с крохотными закопченными окнами; за опушкой опять осокори и крапива выше Павликовой головы: идти надо сторожко, и руки надо спрятать в карманы, чтобы не острекать.
«Пожалуй, мама теперь беспокоится», — думает Павлик и прибавляет шагу. Вот еще только овражек пройти, а там и дом. «Ну как же славно в лесу, как чудесно и радостно!»
Тихое бормотание доносится со дна оврага. Он неглубок, и берег его обрывист. Можно не спускаться в него, обойти и к дому. Кто, однако, бормочет там на дне?
Подходит Павлик к краю оврага и пугается. В овраге двое: один с черной бородою, лохматый, а другая — баба, в красной юбке, и черный, должно быть, убивает ее, навалился на нее и ворчит.
И, вспомнив, что в лесу бывают разбойники и надо кричать в таких случаях «караул!» — Павлик всплескивает руками и кричит: «Караул! Разбойники!» И сейчас же чернобородый мужик поднимается с побуревшим свирепым лицом и грозит Павлику кулаками и кричит:
— Ах ты, дурак бесстыдный! Да я тебя, собачий кот!..
Собрав все силы, бросается от оврага Павлик.
Он закусил губы, лицо его бледно, он стремглав летит по крапиве к дому. Весь дрожа, ничего не понимая, он думает об одном: если это был разбойник, отчего же и женщина, которую он хотел спасти, так на него рассердилась? Ведь он же видел, как сердито поднялась и баба. Точно и ее он слышал негодующий крик. Отчего же и она рассердилась? Отчего это бывает так?
Две недели после этого Павлик не показывался в лесу, оставаясь лишь с цветами. Когда же потом пришел в рощу с поваром Александром, разбойников в овраге уже не было. Он спустился и на дно оврага: не было ни ножей, ни ружей, ни награбленных червонцев.
9Раз после обеда, когда Павлик хотел, по обыкновению, убежать в свой садик, мать попросила его остаться дома.
— Придет учительница, Ксения Григорьевна, надо тебе с ней познакомиться, — сказала она.
— Разве теперь мы не будем учиться вместе с тобой?
— Нет, мы будем и вместе, но теперь уж пора подумать о подготовке в гимназию, и ты, может быть, поступишь в сельскую школу.
Учиться! Это было нечто противное. Еще терпимо было, когда над этими скучными правилами и таблицами склонялись милые глаза мамы; а учиться с чужим человеком — нет, «овчинка не стоит выделки».
Эту пословицу Павел заимствовал у повара Александра, и хотя не совсем понимал, что она значит, но очень уж звучно выходило! Он так и тетке сказал за чаем, когда та предложила ему третью булочку: «Нет, не стоит выделки овчинка».
Собственно говоря, то, чем занимался он последние годы с мамой, было, если сказать правду, порядочной чепухой. «Звезды, гнезда, цвел, приобрел, надеван»… Кому будет забота, если Павлик станет писать эти слова не через «ять», а с «е»! Павел пробовал писать «звезды» и «седла», и выходило даже еще красивее, особенно «звезды». Затем — всемирный потоп, с патриархом Ноем… Он заставлял сомневаться. Сколько было в ковчеге зверей и птиц и чем питались они столько дней, как жили, как разместились? Не верилось Павлику, чтоб все это было «всерьез». А если не «всерьез», зачем это было учить?
Но следовало смириться, просила мама. Надо было учиться, — ведь тогда будет можно зарабатывать деньги и каждое воскресенье покупать маме пироги и конфеты. Но если наука и была еще терпима, то лить только тогда, когда близко заглядывали в лицо всегда печальные глаза матери. Кротость снисходила на сердце мальчика. Надо было пересилить себя, выучить все эти нелепицы и сказки, потому что папа умер, а денег не было у них. Он сам должен теперь заботиться о маме. Она больная, часто кашляет, грудь у нее болит, — это совсем не тетка, которая поперек себя толще. Павлик в доме единственный мужчина, а мужчина всегда должен быть храбр и ловок, — почитать только Жюль Верна — «В восемьдесят дней вокруг света», «20 000 лье под водой!»-сколько же надо было знать, чтобы суметь совершить такое путешествие! Но знать не то. что написано в грамматике; может быть, и капитан Немо писал «звезды» через «е», — а вот всему этому научиться бы: как плавать, пароходы строить и открывать земли, где золото лежит прямо на дороге, как черепки, а драгоценных камней больше, чем в речке песку.
Павлик спрашивал маму, когда же будет, наконец, настоящая наука. Мать отвечала: «Дальше, в гимназии», пока же следовало вызубрить все то, что было надо для поступления туда. Так люди велели. Важные люди все министры и генералы. Ведь и сам Павлик будет потом генералом. Ученый — и генерал.
И Павлик учил, скрепя сердце; он не роптал и покорно набивал себе голову «седлами» и «гнездами», а вот про «звезды» хотя и велено было знать, что они пишутся через «ять», а что такое звезды — ничего толком не говорилось. А было бы несравненно интереснее разузнать что-либо о жизни звезд. Подумать только, сколько их и как они блещут, когда ночью заглянешь в окно. Мама спит, а звезды все блещут, и черное небо исчерчено огнями; точно ткань темная завесила сияющее в высоте царство, и лучи небесных солнц пронизывают ткань.
Жутко становилось ночами на сердце Павлика. Отчего звезды так блещут, отчего огни их дрожат? Отчего порою кажется, что огни нисходят все ближе, и, если щурить глаза, — луч иной звездочки кажется достигающим вершины леса? И потом, все говорят, что есть бог. Павлик тоже молится ему, даже два раза в день. Однако ни мама не выздоравливает. ни денег не прибавляется… Или бог так далеко, что не слышит, или Павлик маленький? Но вот вчера в лесу одного мужика бревном придавило. а бог хотя и «вседобрый» — не помог; «всемогущий» — недоглядел. Тоже что-то странно…
И еще а Евангелии сказано: «Скажи горе и гора пойдет». Павлик много раз останавливался — куда тут перед горой? — просто перед камешком на дороге.
— Ну-ка сдвинься!
Не двигается. А толкнешь ногой полетел.
— Я очень прошу тебя, Павлик, — сказала мать перед приходом учительницы, — слушайся ее и не обижай. Я уже не могу дальше с тобой заниматься, а она ученая.
И хоть Павел обещал не обижать учительницу, но как только в саду раздался ее голос, чувство вражды и смущения охватило его, и как был, без шапки, он бросился через кухню во двор и спрятался за баней в вязовом леске.
Громадная, неизвестно для чего и кем сделанная деревянная чашка стояла на задах бани. Была она черная, с железными ушами и такая большая, что вместиться в нее могло бы пять Павликов. Повар Александр называл ее чаном, и при его помощи Павел вдел в петли чана веревки и подвесил его на огромный вязовый сук. Залезши в чан, он раскачивался в нем, как некогда на волнах капитан Немо, и много можно было раздумывать, сидя в воздушном корабле, много можно было изобретать.