Альберто Моравиа - Конформист
ГЛАВА ВТОРАЯ
Летом, у моря, ужас перед неизбежностью, о которой так просто сказала кухарка: "Все начинается с кошки, а кончается убийством человека", постепенно изгладился из души Марчелло. Он еще часто думал о непостижимом и безжалостном механизме, куда в течение нескольких дней была вовлечена его жизнь, но уже с меньшим страхом, воспринимая случившееся скорее как сигнал тревоги, а не как окончательный приговор, чего он какое-то время боялся. Проходили дни, залитые палящим солнцем, напоенные запахом соли, заполненные различными открытиями и развлечениями. И каждый проходящий день казался Марчелло победой, не столько над собой, ибо он никогда не чувствовал своей непосредственной, умышленной вины, сколько над темной, пагубной, коварной и чуждой силой, окрашенной в мрачные тона несчастья и неотвратимости, — именно эта сила, почти против его воли, вела Марчелло от уничтожения цветов к избиению ящериц, а от него — к попытке убить Роберто. Он по-прежнему ощущал ее молчаливое и грозное присутствие, но она уже не давила, как прежде. Как случается порой в кошмарах, когда, испугавшись какого-нибудь чудовища, человек пытается избежать опасности, притворившись спящим, тогда как на самом деле все происходящее — сон, так и Марчелло, не имея возможности устранить эту силу окончательно, старался как бы усыпить ее, изобразив беспечное забытье, от которого на самом деле был еще далек.
Это лето было одним из самых беззаботных, а может, и самых счастливых в жизни Марчелло, это было последнее лето, когда он еще оставался ребенком, не испытывая никакого отвращения к детству и никакого желания стать взрослым. Отчасти его состояние объяснялось естественной склонностью возраста, но также и желанием любой ценой вырваться из злосчастного круга дурных предзнаменований и роковой предопределенности. Но время от времени внезапно возникшее, мучительное воспоминание о мертвой кошке, распростершейся среди белых и лиловых ирисов в саду Роберто, свидетельствовало о нарочитости и искусственности такого беззаботного поведения. Воспоминание это пугало Марчелло, как пугает должника собственная подпись под документом, удостоверяющим его долг. Ему казалось, что смерть животного наложила на него какие-то неведомые и страшные обязательства, от которых рано или поздно, но ему было не уйти, даже если бы он скрылся под землей или пересек океаны, чтобы замести следы. В такие минуты он утешался тем, что прошел месяц, второй, третий, скоро минует год. В сущности, самое главное — не разбудить чудовище и протянуть время. К тому же приступы отчаяния и страха были редки, а к концу лета прекратились вовсе. Когда Марчелло вернулся в Рим, от эпизода с кошкой и предшествовавших ему событий у него осталось смутное, почти стершееся из памяти воспоминание. Словно то, что он пережил, случилось в другой жизни, с которой его связывали отношения легкие и необязательные.
Забыть случившееся ему помогло и возбуждение, связанное с тем, что по возвращении в город он впервые пошел в школу — прежде Марчелло учился дома. Все было новым — друзья, учителя, классы, расписание, в этой новизне, проявлявшейся по-разному, просматривалась идея порядка, дисциплины, совместных занятий, и это нравилось Марчелло после хаоса, отсутствия правил и одиночества, царивших в родительском доме. Школа была похожа на пансион, о котором он когда-то мечтал, но без принуждения и рабства. В школе было много приятных моментов и отсутствовали те, что делали бы ее похожей на тюрьму. Марчелло быстро заметил в себе пристрастие к школьной жизни. Ему нравилось вставать утром по часам, быстро умываться и одеваться, аккуратно заворачивать книги и тетради в клеенку, перехваченную резинкой, и спешить по улицам в школу. Ему нравилось врываться с толпой приятелей в старую гимназию, бежать во всю прыть по широким грязным лестницам, по убогим, звучным коридорам и замедлять свой бег уже в классе, между стоящими в ряд скамьями, перед кафедрой. Особенно ему нравился заведенный на уроках порядок: появление учителя, перекличка, опрос, состязание с приятелями при ответах на вопросы, победы и поражения в этом состязании, спокойный, бесстрастный голос преподавателя, само, такое характерное, устройство классной комнаты — ученики, объединенные общим стремлением к знаниям, сидящие рядами перед учителем. Между тем Марчелло был учеником посредственным, а по некоторым предметам и просто одним из последних.
В школе ему нравились не столько занятия, сколько совершенно новый образ жизни, более, чем прежний, соответствовавший его наклонностям. Вновь, в который раз, его привлекала нормальность, не зависящая ни от случайности, ни от предпочтений или естественных влечений души, а заданная, свободная от пристрастий, не принимающая в расчет индивидуальные склонности, ограниченная и подчиняющаяся бесспорным правилам, направленным к единой цели.
Но по неопытности и наивности он вел себя неуклюже и неуверенно, столкнувшись с другими правилами, негласными, но существующими, которые регулировали отношения между учениками. В этом тоже проявлялась новая нормальность, но приспособиться к ситуации было труднее. Впервые Марчелло понял это, когда его вызвали к доске показать письменное задание. Учитель взял у него тетрадь и, положив ее перед собой на кафедру, принялся читать. Марчелло, привыкший к дружеским, непринужденным отношениям с домашними преподавателями, вместо того чтобы спокойно стоять в сторонке и ждать, совершенно естественно обнял учителя за плечи и склонился к его лицу, чтобы вместе с ним прочесть задание. Преподаватель, не выказав никакого удивления, ограничился тем, что снял с плеча руку Марчелло, но весь класс грохнул от хохота, причем неодобрение ребят отличалось от учительского — в нем не было снисходительности и понимания. Едва чувство неловкости и стыда прошло, он принялся размышлять о происшедшем и понял, что, сделав столь невинный жест, нарушил сразу две нормы — школьную, основанную на послушании и уважительном отношении к учителю, и мальчишескую, требовавшую хитрости и скрытности. Что было особенно странно, обе эти нормы не противоречили друг другу, а, напротив, загадочным образом друг друга дополняли.
Но Марчелло сразу понял, что если стать хорошим учеником — довольно легко, то считаться среди товарищей ловким и развязным — гораздо труднее Этому мешала его неопытность, семейные привычки и даже внешность. Марчелло унаследовал от матери столь правильные и нежные черты лица, что их совершенство казалось почти него было круглое лицо со смуглой, мягкой кожей, маленький нос, хорошо очерченный рот с капризным и сердитым выражением, круглый подбородок; из-под каштановой челки, почти полностью закрывавшей лоб, несколько сумрачно, хотя невинно и ласково, смотрели серо-голубые глаза. Лицо было почти девичьим, но грубые мальчишки, пожалуй, не заметили бы этого, если бы его нежность и красота не соединялись с некоторыми прямо-таки женскими чертами характера, так что приходилось сомневаться, не является ли Марчелло девчонкой, переодетой мальчиком: он необыкновенно легко краснел, отличался непреодолимой склонностью выражать свои чувства с помощью ласковых жестов, испытывал желание нравиться, доходящее до подхалимства и кокетства. Эти свойства были присущи Марчелло с рождения, и потому он не отдавал себе в них отчета. Когда же он понял, что они делают его смешным в глазах мальчишек, было уже слишком поздно: даже если бы он сумел подавить в себе эти наклонности или хотя бы их контролировать, за ним уже установилась репутация девчонки в штанах.
Приятели шутили над ним постоянно, словно женственность его характера не вызывала больше сомнений. Они то спрашивали его с нарочитой серьезностью, почему он не сидит вместе с девчонками и чего это он решил сменить юбку на штаны; то выпытывали, почему у него не проколоты уши, чтобы носить сережки. Они то подкладывали ему платок с ниткой и иголкой, явно намекая на то, какой работой ему следовало бы заняться, то подсовывали коробку с пудрой. Как-то утром он попросту обнаружил в парте розовый лифчик, который один из мальчишек украл у старшей сестры. С самого начала они переделали его имя в женское, называя его уменьшительно Марчеллина. К этим насмешкам он относился со смешанным чувством досады и удовлетворения, словно где-то в глубине души такое отношение льстило ему и не было неприятно. Впрочем, он не мог объяснить, чем вызывалось его удовлетворение — качеством шуток или тем, что, издеваясь, приятели тем самым уделяли ему внимание. Но однажды утром, когда они, как обычно, зашептали у него за спиной: "Марчеллина… Марчеллина… правда, что у тебя женские трусики?" — он встал, поднял руку и, попросив разрешения говорить, громко пожаловался во внезапно наступившей тишине, что его обзывают женским именем. Преподаватель, бородатый мужчина, выслушал его, улыбаясь в седую бороду, и спросил: