Василий Аксенов - Ожог
Зал зашумел. Я остался один и сжал саксофон. У меня уже текло из-под мышек, лицо покрылось пятнами, и колени затряслись. Нет, не сыграть мне «Сентиментл», я сейчас упаду, я еще пердну, чего доброго… Нужно испариться, пока не поздно, кирнуть где-нибудь в тихом месте и все, ведь нельзя же стоять вот так одному, когда столько девочек сразу смотрят на тебя.
Я сделал какое-то суетливое полуобморочное движение, как вдруг увидел в нескольких метрах от себя, в толпе, длинные светлые, грубо обрезанные внизу космы, падавшие на вздернутые груди, и маленькие глаза, смотревшие на меня с необычным для наших девочек выражением, и полуоткрытый рот… это была она – Колдунья, Марина Влади, и я вдруг напружинился от отваги и неожиданно для себя заиграл.
О, Марина Влади, девушка Пятьдесят Шестого года, девушка, вызывающая отвагу! О, Марина, Марина, Марина, стоя плывущая в лодке по скандинавскому озеру под закатным небом! О, Марина, первая птичка Запада, залетевшая по запаху на оттепель в наш угол! Стоит тебе только сделать знак, чувиха, и я мигом стану парнем, способным на храбрые поступки, подберу сопли и отправлюсь на край света для встречи с тобой. О, Марина = очарование, юность, лес, голоса в темных коридорах, гулкий быстрый бег вдоль колоннады и затаенное ожидание с лунной нечистью на груди.
Я заиграл, и тут же вступил Костя, а за ним и весь состав, а она подпрыгнула от восторга и захлопала в ладоши – все тогда обожали «Сентиментл»
А у нас в России джаза нету-у-у,И чуваки киряют квас… –
завопила в углу подвыпившая компания хозяев бала – горняков. Теперь было ясно – скандала не миновать.
Тогда еще запрещалось молодежи танцевать буржуазные танцы, а разрешались только народные, красивые, «изячные», патриотические экосезы, менуэты, па-де-патенеры, вальсы-гавоты. В чью вонючую голову пришла идея этих танцев, сказать трудно. Ведь не Сталин же сам придумал? А может быть, и он сам. Наверное, сам Сталин позаботился, сучий потрох.
В последнее время, увы, гнилые ветры оттепели малость повредили ледяной паркет комсомольских балов, и в разводья вылез буржуазный тип с саксофоном, то есть прыщавый Самсик, стриженный под каторжника, в нелепо обуженных штанах с замусоленным рублем в кармане, двадцатилетний полу-Пьеро, полухулиган, красивый Самсик собственной персоной.
Дух непослушания, идея свободы мокрой курицей пролетела от стены к стене, и все затанцевали, и закачались люстры, и плюшевые гардины криво, словно старушечьи юбки, сползли с окон – в зал перли безбилетники.
Мы тогда еще почти не знали бибопа, только-только еще услышали про Паркера и Гиллеспи, мы еще почти не импровизировали, но зато свинговали за милую душу.
Вдруг я увидел, что моя Марина Влади танцует с одним фраером в длинном клетчатом пиджаке, и вспомнил, что у фраера этого есть машина «Победа», и прямо задрожал от ревности и обиды, а сакс мой вдруг взвыл так горько, так безнадежно, что многие в зале даже вздрогнули. Это был первый случай свободного и дикого воя моего сакса. Костя Рогов мне потом сказал, что у него от этого звука все внутри рухнуло, все органы скатились в пропасть, один лишь наполнился кровью и замаячил, и Костя тогда понял, что рождается новый джаз, а может быть, даже и не джаз, а какой-то могучий дух гудит через океаны в мою дудку.
Песня петроградского сакса образца осени пятьдесят шестого
Я нищий,нищий,нищий,И пусть теперь все знают – я небогат!Я нищий,нищий,нищий,И пусть теперь все знают – у меня нет прав!Пусть знают все, что зачат я в санблоке, на тряпкахДвумя врагами народа, троцкистом и бухаринкой, в постыдном акте,И как я этого до сей поры стыжусь!Пусть знают все, что с детства я приучался обманывать все общество,Лепясь плющом, и плесенью, и ржавчинойК яслям, детсаду, школе, а позднее к комсомолуБез всяких прав!Я нищий,нищий,нищий,И пусть теперь все знают, чтоЯ девственник в обтруханных трусах!Я девственник, я трус с огрызком жалким, но.О Боже Праведный, я не гермафродит!Мужчина я! Я сын земли великой!Я куплен Самсиком на бешеной барыге у пьяного слепцаЗа тыщу дубов, которые собрал он донорством и мелким воровством.Но, Боже Праведный, мне двадцать лет, а скоро будет сорок!Я тоже донор, и кровь моя по медицинским трубкамВливается в опавшие сосуды моей земли!И пусть все знают – я скорее лопну, чем замолчу!Я буду выть, покуда не отдам моей искристой крови,Хотя я нищий,нищий,нищий…
Я сам тогда перепугался, сил нет, и вдруг заметил, когда последние пузыри воздуха с хрипом вылетали из сакса, что в зале никто не танцует, а все смотрят на меня: и Марина Влади, и ее клетчатый фраер, и все пьянчуги-горняки, и все молчат, а из глубины, расширяясь и устрашающе заполняя вакуум, прокатилось гусеницей:
– Прекратить провокацию!
Тогда в глазах у меня вспыхнули солнечные полосы и квадраты, прозрачный сталактит и черное пятно воспоминаний, я покачнулся, но Костя Рогов поддержал меня объятием и выплюнул в зал одно за другим наши полупонятные слова:
– Целуй меня в верзоху! Ваш паханок на коду похилял, а мы теперь будем лабать джаз! Мы сейчас слабаем минорный джиттербаг, а Самсик, наш гений, пусть играет, что хочет. А на тебя мы сурляли, чугун с ушами!
И мы тогда играли. Да разве только в джазе было дело? Мы хотели жить общей жизнью со всем миром, с тем самым «свободолюбивым человечеством», в рядах которого еще недавно сражались наши старшие братья. Всем уже было невмоготу в вонючей хазе, где смердел труп пахана, – и партийцам, и народным артистам, и гэбэшникам, и знатным шахтерам, всем, кроме нетопырей в темных углах. И мы тогда играли.
Рассказ о юности С. А.Саблера, записанный московским писателем П.А.Пантелеем по телефону
В тот вечер Самсик, аденоидный гений с просроченной пропиской, попал под арест в штаб боевой комсомольской дружины. При обыске было обнаружено вот что: расческа, забитая перхотью, польский журнал «Попросту» с рассказом Марека Хласко, два сырых пельменя, завернутые в носовой платок, пожелтевшая от времени пачка презервативов, донорская книжка и письмо из Парижа от Марины Влади.
В жуткой тишине комсомольского штаба письмо было зачитано вслух.
Месье Самсону Саблеру
через мадам Резник Фриду Ицхоковну.
проспект Щорса 14 Ленинград
Мой милый! Ты зовешь меня на целину. Увы, я немного опоздала. чтобы воспользоваться твоим приглашением. Однако не думай, что традиции русских женщин забыты в Париже. Я готова последовать за тобой в любую дыру – хоть в Реюньон, хоть в Тананариве, хотя бы в Марсель.
Скоро пришлю тебе кое-что из одежды, а ты при случае отправь мне немного консервов.
Целую, Твоя Марина.
– Комментарии излишни, – сказал главный дружинник с гадливой улыбочкой, которая всегда появлялась у него при соприкосновении с классовым врагом.
– За что меня задержали? – спросил Самсик.
– Вот за это и задержали. – Начальник показал на разложенное перед ним имущество музыканта.
– Так ведь этого же не видно было, когда я шел, – озадаченно проговорил Самсик.
– Вы очень умный, Саблер! Очень умный, да?! – кривым от гадливости и гнева ртом закричал начальник, при каждом слове вздергивая голову: волосы его все время распадались на два крыла, а ему хотелось, чтобы они гладко облегали голову и придавали вдохновенный вид.
Штаб дружины был набит девчонками и мальчишками с Невского проспекта, и начальник был здесь хозяином, ночным властелином. По его приказу разрезали крамольные узкие брюки, стригли волосы, отбирали «стильные» галстуки, фотографировали для окон сатиры всех этих «кто нам мешает жить». Не щадил начальник своих пленников, жестоко мстил им за идейную незрелость, а также за собственную косолапость, за усиленную сальность своей кожи, за неприязнь к нему женского пола, за слабые свои успехи в школе рабочей молодежи.
– Ну-ка, Витюша-Валера, научите Саблера родину любить!
Длиннорукий лекальщик и пружинистый инструментальщик взяли Самсика в оборот. Юноша завизжал, отстаивая свою честь. Начальник откинулся в дореволюционном кресле, прикрыл глаза, сладко вообразил себе активное следствие над Саблером, допрос такого рода, о каком однажды ему рассказывал шурин, служивший в соответствующих органах.