Дмитрий Фурманов - Чапаев
— Што ты, дура, штаны напялила? Што ты с ними делать будешь?
— Эй, солдат, — окликает казачка красноармейку, — зачем тебе прореха нужна?
— Через вас только, проклятых, — бранятся в другом месте казачки по адресу красноармеек, — через вас все пропадает у нас… Разорили весь край, окаянные, набрали вас тут, б…ей — девать-то некуда… Чего терять вам, прощелыгам? Известно, нечего, ну и шататься… Чужой хлеб кто жрать не будет?
— Да нет же, нет, — пытаются возражать коммунистки-женщины. — Мы не из тех, как вы думаете, не из тех: мы — работницы… Так же, как и вы, работаем, только по фабрикам, а не хозяйством своим…
— Сволочи вы — вот кто!
— Зачем — сволочи! У нас тоже семьи дома пооставались… Дети…
— Ваши дети — знаем! — галдели бабы. — Знаем, што за дети… подзаборники.
Коммунистки-женщины доказывают казачкам, что они не шлюхи какие-нибудь, а честные работницы, которых теперь обстоятельства вынудили оставить и работу и семью — все оставить и пойти на фронт.
— Што здесь, што там, — кричали им в ответ казачки. — Где хочешь — одинаково брататься вам, беспутные… Кабы не были такими, не пошли бы сюда… не пошли бы…
— А знаете ли вы, бабы, зачем мы идем?
— Чего знать, знаем, — отпихиваются те.
— Да и выходит, что не знаете.
— А мы и знать не хотим, — отворачиваются бабы, — што ни скажи — одно вранье у вас.
— Да это что же за ответ — прямо говорите! — атаковали их красноармейки. — Прямо говори: знаешь али нет? А не знаешь — скажем…
— Скажем, скажем… — замычали бабы. — Нечего тут говорить — одно похабство.
— Да не похабство — зачем? Мы просто другое расскажем. Эх вы!.. Хоть, к примеру, скажем так: мы бабы и вы бабы. Так ли?
— Так, да не больно так…
Говорившая коммунистка как будто озадачена…
— Чего?.. Так вы же — бабы?
— Ну бабы…
— И белье стираете свое, так ли?
— А што тебе, кто у нас стирает? Воровать, што ли, хочешь, распознаешь?
— Поди дети есть, — продолжается непрерывная и умная осада, — нянчить их надо.
— А то — без детей… у кого их нет? Это ваши по оврагам-то разбросаны да у заборов…
Но никакими оскорблениями не оскорбишь, не собьешь с толку настойчивых проповедниц.
— С коровой путаешься… У печки… мало ли…
— Ты дело говори, коли берешься, — обрывает казачка дотошную красноармейку. — Про это я сама знаю лучше тебя.
— Вот и все делай тут, — последовал ответ. — Поняла? Работаешь ты, баба, много, а свет видишь? Свет видишь али нет — спрашиваю? Хорошо тебе, бабе, весело живется? А?
— Та… веселья какая, — уж послабее сопротивляется баба, к которой обращена речь.
А атака все настойчивей и настойчивей.
— Да и казак колотит — чего молчать? Бьет мужик-то, — верно, что ли?
— А поди ты, сатана! — замахала руками казачка. — А твое какое дело?
— Кавалер он, знать, твой-то, — усмехнулась агитаторша. — Неужто уж так и не колотил ни разочку? Ври, тетенька, другому, а я сама это дело знаю. Был у меня и свой, покойничек: такой подлец жил — ни дна ему, ни крышки! Пьяный дрался да грыз, как пес цепной… Али и его теперь жалеть стану? Да мне одной теперь свет рогожей: хочу — встану, хочу — лягу, одна-то…
— Молотишь, девка, пустое, — уж совсем ослабленно протестует казачка.
— А и так — пусть не били тебя, — шла та на уступки, — пусть не били… а жизни хорошей все-таки не знаешь… И никогда не узнаешь, потому что кто тебе ее даст, жизнь-то эту? Никто. Сама!.. Сама могла бы, а ты вон пень какой: и с места не стронешь, да ведь и слова-то хорошего слушать не хочешь. Ну кто тебя в ы в е д е т после этого?
— Чего выводить-то?.. — недоумевает казачка. — Вывели уж, ладно. — И тут загалдели все.
— Надо! — крепко убеждает красноармейка. — На дорогу надо выходить — тут только и жизнь настоящая начинается… Не знаете вы этого, бабы!
— Начинается… — роптали казачки. — Все у вас там «начинается», кончать-то вот не можете.
— Не удается, бабка, а хотелось бы… ой, как бы хотелось поскорее-то, — говорила горячо коммунистка с неподдельным сожалением. — Мы и штаны затем надели, чтобы окончить скорее, а вы не поняли вот… Смеетесь…
— Смешно — и смеемся, — ответили в толпе, но смеху давно уже не было.
Сопротивление, слово за словом, все тише, все слабее, все беспомощнее.
— Понимали бы лучше, чем смеяться-то, — урезонивали баб, — от смеху умен не будешь…
— Ишь, умны больно сами…
В этом роде длится беседа — оживленно, естественно, легко… Игра идет с большим подъемом… Очень хорошо передается, как казачки начинают поддаваться неотразимому влиянию простых, ясных, убедительных речей… Беседы эти устраиваются не раз, не два. Красноармейки-женщины, пока стоят с полком в станице, помогают казачкам, у которых остановились, нянчиться с ребятами, за скотиной ходить, по хозяйству…
И вот, когда уже полк снимается, — выходит, что картина переменилась. Бабы-казачки напекли своим «учительницам» пирогов, колобков сдобных, вышли их провожать с поклонами, с поцелуями, со слезами, с благодарными словами — новыми, хорошими словами…
Отныне в станице два лагеря, и те женщины-казачки, что слушали тогда коммунисток-женщин, — эти все считаются «большевичками» и подвергаются жестокому гонению.
Полк ушел… Станица оставлена наедине сама с собою… Многие казачки снова ослабевают, остаются вполне сознательными только единицы, но у всех — у всех при воспоминаниях о «красных солдатках» загораются радостно глаза, тепло становится на сердце, верится тогда, что не вся жизнь у них пройдет в коровьем стойле, что придет какая-то другая жизнь, непременно придет, но не знают они — когда и кто ее за собою приведет.
* * *Пьеса окончена. Опущен занавес. Было приказано не кричать и аплодисментами не заниматься. Но безудержно восторженно хлопали бойцы любимой труппе…
Что-то подумали на позиции казаки, когда услышали этот гвалт? Чувствовали ли они, что тут, на сцене, выводят ихних жен и обращают их в «коммунистическую веру»?
По окончании спектакля — сюрприз. При занятии станицы, оказывается, нашли в одной халупе стихотворение, посвященное Чапаеву и написанное белогвардейским поэтом П. Астровым, чья фамилия и значилась под последней строкой. Это стихотворение было теперь здесь прочитано с эстрады — тщательно переписанное, его потом преподнесли Чапаеву «на намять».
Вот оно:
Из-за волжских гор зеленыхНа яицкий городокБольшевистские громадыПотянулись на восток.
Много есть у них снарядов,Много пушек и мортир,И ведет их, подбоченясь,Сам Чапаев, командир.
Хочет он Яик мятежныйПокорить, забрать в полон,И горят, дымятся села,И народный льется стон…
Почитай, во всех поселкахКазни, пьянство у грабеж…И гуторят меж собоюСтарики и молодежь:
«Будет горе, будет лихоНа родимой стороне.Эй, казак, берись за пикуПо веселой старине!..
Большевистских комиссаровНадо гнать ко всем чертям —Нам без них жилось свободней,Старорусским казакам.
Гей, вы, соколы степные,Подымайтесь, стар и млад,Со стены сними винтовку,Отточи острей булат».
Вмиг станицы зашумели,И на красные полкиДружно сомкнутою лавойПолетели казаки.
А вослед им улыбалсяСтарый дедушка Яик,И бежал назад с позоромПолоумный большевик.
Произошло чтение это почти неожиданно. Кто его подстроил — так и не узнали, да и не дознавались, впрочем, особенно. Во всяком случае, можно было бы не читать, а просто передать Чапаеву переписанный экземпляр. Но уж когда начали читать — останавливать на половине не хотели, дослушали. Потом — у всех недоуменные, вытянутые лица.
Федор подтолкнул Чапаева:
— Поди выступи, расскажи, как тебя «били» казаки…
Предложение попало в нужное место: Чапаев задет был за живое. Он вышел на подмостки и произнес короткую, но ярко образную речь, насыщенную эпизодами боевой жизни… Кончил. Провожали восторженно… У всех настроение было торжественное… А наутро многих-многих из этих «зрителей» то на лугах оставили изуродованными, растоптанными трупами, то калеками развозили к станицам и на Уральск…
Поездка эта была последняя, которую Федор с Чапаевым совершали вместе. Уже через несколько дней Федора отозвали на другую, более ответственную работу, а вместо него прислали комиссаром Батурина, с которым Клычков когда-то знаком был еще в Москве.
Куда уехал Федор и что там делал — не станем рассказывать, эта история совершенно особенная. Напрасно Чапаев посылал слезные телеграммы, просил командующего, чтобы не забирали от него Федора, — ничто не помогло, вопрос был предрешен заранее. Чапаев хорошо сознавал, что за друга лишался он с уходом Клычкова, который так его понимал, так любил, так защищал постоянно от чужих нападок, относился разумно и спокойно к вспышкам чапаевским и брани — часто по адресу «верхов», «проклятых штабов», «чрезвычайки», прощал ему и брань по адресу комиссаров, всякого «политического начальства», не кляузничал об этом в ревсовет, не обижался сам, а понимал, что эти вспышки вспышками и останутся. Было и у Федора время, когда он готов был ставить Чапаева на одну полку с Григорьевым и «батькой Махно», а потом разуверился, понял свою ошибку, понял, что мнение это скроил слишком поспешно, в раздражении, бессознательно… Чапаев никогда не мог изменить Советской власти, но поведение его, горячечная брань по щекотливым вопросам — все это человека, мало знавшего, могло навести на сомнения. Помнится, еще где-то под Уфой приезжало из Москвы «высокое лицо», и это лицо, услышав только раз Чапаева и наслушавшись о нем разной дребедени, сообщило Федору примерно следующее: