Лесли Хартли - Посредник
Фактов, извлеченных на свет божий, оказалось для моего исцеления вполне достаточно. Но картина, разумеется, была не полной. Если я хочу яснее разобраться, каковы итоги встречи с жизнью vis-a-vis[102] — успехи и неудачи, счастье и несчастье, гармония и дисгармония и так далее, — нужно изучить другие факты, которых нет в моей памяти, их нужно собрать на стороне, поворошить действующие источники. Нужно выяснить, что произошло с остальными участниками истории, какую роль она сыграла в их судьбах. Остальные! С ними все не так просто. Их имена на бумаге меня не смущали, лишь бы пополнялась копилка фактов, но я и думать не хотел о них во плоти и крови, нет, ни в коем случае!
Мне всегда было удобней считать, что «остальные» из Брэндем-Холла замерли в ту минуту, когда я их оставил. Они были словно фигуры на картине, обрамленные двойной рамкой времени и места, выйти за которую им не дано, они навеки заключены в Брэндем-Холле, в лете 1900 года. Пусть и остаются в этих двух измерениях — я не хочу освобождать их.
А теперь с чистой совестью можно обратиться к последнему свидетельству — нераспечатанному письму.
«Любимый (на сей раз без троекратного повторения)!
Кажется, наш верный гонец дал маху. Ты просто не мог сказать «шесть часов»! Представляю тебя в шесть часов: весь в сене, из волос торчит солома, разве в таком виде являются к даме? Поэтому, если сможешь, приходи в половине седьмого, ведь сегодня у нашего дорогого почтальона день рождения, и я должна быть там, чтобы сделать ему небольшой подарок, как раз то, что нужно почтальону — нашему любимцу больше не придется из-за нас бить ноги. Сейчас я передам ему это письмо. Он очень сообразительный, но у мамы для него свои планы и, может быть, ему не удастся перехитрить ее; если это письмо до тебя не дойдет, я буду на нашем месте в шесть часов и буду ждать тебя до семи, до восьми, до девяти, до конца света — любимый, любимый».
Глаза мои наполнились слезами — кажется, впервые со времени Брэндем-Холла. Так вот почему она подарила зеленый велосипед — облегчить мне прогулки между Холлом и фермой! Eh bien, je jamais! Все-таки о своем интересе она не забывала. Но это не важно; жаль только, что я не сохранил велосипед — наотрез отказался на нем кататься, и мама кому-то его отдала.
Фигуры на картине вдруг задвигались; во мне снова пробудилось любопытство. Я должен вернуться в Брэндем и выяснить, что там произошло после моего отъезда.
Я снял комнату в «Девичьей головке» — плевать на суеверия! — и на следующий день ничтоже сумняшеся нанял такси и покатил к цели.
Облик деревни я помнил довольно смутно, но в любом случае вряд ли узнал бы ее. Многое зависит от угла зрения: по сравнению с 1900 годом я стал на фут выше, и вся деревня как-то осела, прижалась к земле. Мимо проехала машина и рассекла дома почти надвое — по высоте; оконце второго этажа было таким низким, что я увидел лишь торс стоявшей возле него женщины. Здесь отразились все изменения, происшедшие в мире за пятьдесят лет — таких бурных перемен за какие-то полвека история еще не знала. Я даже не чувствовал себя блудным сыном — просто попал в незнакомое место. Но что же изменилось менее всего? Наверное, церковь. К церкви я и направил свои стопы, а там сразу же пошел к трансепту. В стене появились две новые мемориальные доски.
Хью Френсис Уинлоу, прочитал я, девятый виконт Тримингем. Родился 15 ноября 1874 года, умер 6 июля 1910 года.
Так скоро! Всего тридцать шесть лет? Бедный Хью! Собственно, откуда оно могло у него взяться, крепкое здоровье! Вдруг подумалось: ведь он был гораздо моложе, чем я сейчас, а казался таким недосягаемо взрослым! Молодой мужчина, он был человеком без возраста: десница смертного так надругалась над его лицом, что Божья десница оказалась бессильна. В те времена мне и в голову не приходило, что, кроме видимых увечий, бывают еще и невидимые.
Да почиет он в мире.
А был ли он женат? Виконтесса на дощечке не упоминалась. Похоже, этот вопрос останется без ответа. Да нет же, вот он, ответ, на другой дощечке, приткнувшейся к углу.
Хью Модсли Уинлоу, десятый виконт Тримингем. Родился 12 февраля 1901 года, погиб в бою во Франции 15 июня 1944 года; здесь же его жена Алетея, погибла во время воздушного налета 16 января 1941 года.
Это были факты, но факты весьма странные. Обстоятельства моего отъезда я помнил плохо, но знал наверняка, что лорд Тримингем в то время женат не был — даже его помолвку с Мариан только собирались предать гласности. Как же он ухитрился жениться и стать отцом меньше чем за семь месяцев?
Я не мог найти объяснения, и это говорит о том, как в свое время потрясла меня сцена в сарае. Чтобы после этого Мариан жила и здравствовала — непостижимо! Ведь случившееся не просто хуже смерти, это сама смерть; Мариан была растоптана, уничтожена.
Я помотал головой, немного озадаченный и слегка раздраженный: привык брать верх над фактами, а сейчас они взяли верх надо мной. Я уселся на скамью, кажется, на ту самую, что и пятьдесят лет назад, и стал искать глазами — опять же как и в отроческие годы — мемориальную дощечку одиннадцатого виконта.
Таковой не было. Родовая линия оборвалась? И вдруг я понял, что одиннадцатый виконт, возможно, жив.
Думая о прошлом, о пропавшем без вести двенадцатилетнем Лео, я вспоминал, как меня всегда сердила литания и назойливая христианская теория о людской греховности. Я не желал слышать ни о какой греховности! С той поры я много думал об этом, но не в религиозном ключе, отметая мысли о грехе. Я жил затворником и не раз поздравлял себя с этим, но временами становилось невмоготу от унылого однообразия моей жизни, и тогда я понимал, что виной всему Брэндем-Холл и то, что с ним связано, в результате я надулся на все человечество. Я не называл людей грешниками, потому что не признавал само понятие «грех», но перестал им доверять, перестал их любить.
А ведь тогда я восхвалял Бога, был переполнен благодарностью к нему! С каким рвением распевал (заниматься пением, как и многим другим, я перестал) «В песне моей да восхвалится всегда милосердие твое»! Сейчас я не стал бы петь ничего подобного, даже если бы хватило голоса. Кажется, в современном мире очень немногое достойно восхваления и благодарности, и милосердие господне, на которое люди так охотно уповали, ушло в прошлое вместе с псалмами.
* * *При входе в церковь я увидел надпись о том, что посетители могут читать и свои молитвы; не согласится ли посетитель помолиться за приходского священника, за прихожан и за души верующих, которые перешли в мир иной в надежде на счастливое воскресение?
Я давно уже не играл в религиозные игры, но не внять такой просьбе было невежливо; добравшись до душ верующих, я не забыл помолиться за Хью, его сына и невестку; вспомнил Теда, и хотя не был уверен, что он захоронен в этой священной земле и на него распространяется действие молитвы, помолился и за него. Но и этого мне показалось мало. Я вспомнил всех действующих лиц нашей драмы и помолился за них, а в заключение — за себя самого.
Наконец я вышел из церкви — куда дальше? В Брэндем я приехал без четкого плана, но смутно маячила мысль: найти самого старого обитателя деревни и выудить у него или у нее как можно больше сведений. Скорее всего, я найду такого человека в баре, но сейчас рано, бары открываются только через час. Так или иначе я никогда не питал слабости к барам и за всю жизнь заглядывал в них считанные разы.
С церковного двора было видно поле для крикета. Стояла середина мая, и его стригли, укатывали и приводили в порядок к началу сезона. Видимо, крикет в Брэндеме процветал, как и прежде. На старом месте, передом ко мне, стоял павильон, и я попытался определить, в какой точке поймал тот знаменитый мяч; интересно, каково это — быть крикетистом? Ведь в школе меня освободили и от крикета.
Я отвернулся, зашагал к деревне и у поворота на улицу увидел человека, лицо которого показалось мне знакомым. Это был молодой мужчина лет двадцати пяти, я искал совсем не такого. Наверное, он к Брэндему вообще не имеет отношения. Уж, во всяком случае, он не имеет отношения ко мне, а заговаривать с незнакомыми людьми — не в моих правилах. Впрочем, есть вопрос, на который он, может, и ответит.
На нем была спортивная куртка, поношенные вельветовые брюки, он стоял, погрузившись в свои мысли.
— Извините, — обратился к нему я, — не живет ли в Брэндем-Холле лорд Тримингем?
Он взглянул на меня, словно разделял мое предубеждение насчет незнакомых людей, словно хотел и в то же время не хотел, чтобы его оставили в покое.
— Живет, — ответил он чуть резковато. — Лорд Тримингем — это я.
Я вздрогнул и уставился на него. Понял, почему он показался мне знакомым: лицо его было цвета пшеницы, спелой пшеницы, хотя стояла середина мая.
— Вы удивлены, — сказал он, и из его тона следовало, что подобное удивление неуместно. — Но я занимаю только угловую часть дома — остальное теперь сдается женской школе.